Как-то еще совсем зеленым юнцом приехал он за сеном на дальний заливной луг. На делянке, что вплотную подступала к речке, работала Оля. С граблями в руках, в легком ситцевом платьице ходила она вдоль валков, шевеля скошенную траву, и когда солнце оказывалось у нее за спиной, платье просвечивалось насквозь, будто на Оле ничего не было... Видел Прокоп ее и два и три раза на дню — их дома в деревне рядом стояли, смотрел равнодушно, как и на других девок, а тут словно обожгло всего — так прекрасна была она в утреннем розоватом свете.
Прокоп так и застыл в телеге, боясь шорохом, вздохом ли обнаружить себя, и конь его будто понимал это, стоял смирно, даже хвостом от слепней не отмахивался. Но тут на проселке заскрипели колеса, подъехал Гордя, перепрыгнул к нему в телегу и тоже вытянул шею, глядя поверх кустов на Олю. «Хороша?» — спросил полушепотом. «Девка как девка», — смущенно пробормотал Прокоп, облизывая пересохшие губы. «А я говорю — хороша, — громко задышал над ухом Гордя. — Малина-ягода! Не я буду, коли не попробую, едреня-феня». — «Как это — попробую?» — «А ты что, не знаешь как?» — «Змей ты ползучий!» — сказал Прокоп и, крепко зажмурившись, что было силы двинул друга под челюсть. Были они одногодки, но Гордя крепок, кряжист, как молодой дубок, а Прокоп шупл, тщедушен, тонок ногами и грудью узок. Гордей стащил его с телеги и отвалял на совесть, понаставил синяков где только можно было.
Оля, услышав шум за кустами, бросила грабли, подбежала, но разнимать драчунов не пыталась, лишь испуганно ойкала, когда они, сцепившись, катались по земле у ее ног.
Так она узнала, что любят ее закадычные дружки, такие разные парни — Гордя и Пронька. У каждого были свои достоинства. Гордя — красивый, дерзкий, на гармошке играть мастак, Пронька — с круглым простоватым лицом, белобровый, застенчивый, но зато серьезный, не переменчивый, надежный, не продаст, не обманет. Вот и мучилась девка; гадая, кому из двоих довериться. И позже, с неизменной нежностью, бьющей в самое сердце, представлялась она Прокопу все той же юной лошадкой: нервно перебирая ногами, скосив лиловый глаз, стоит она меж двумя одинаковыми, заманчиво шуршащими овсом торбами, не зная, к какой потянуться губами…
— Проснулся, батя? — окликнула его рано утром Дуся. — Что это я такая неспокойная ноне? Ну прямо места себе не нахожу. То ли сделать что-то вчера мне надобно было, то ли ноне само что-то нехорошее сдеется...
Дуся очень уставала на ферме, где работала дояркой. От жужжания доильных аппаратов, рева голодных коров болела голова, жила Дуся в постоянной маете и тревоге — как бы не опоздать, как бы не забыть чего. Дед по обыкновению не обратил внимания на дочкины слова, но она тут же запричитала:
— А ведь забыла вчера, забыла, а ты и не напомнил, старый!
— Это о чем? — спросил Прокоп, кашляя и прислушиваясь к колотью в груди.
— Да ведь именины у тебя сегодня, семьдесят девять стукнуло!
— Вот оно что, — равнодушно зевнул дед.
— Рубаху хотела тебе подарить, присмотрела в раймаге, с утра думала смотаться в город на час-другой, с фермы отпросилась и — забыла! Да что ж это на меня беспамять такая находит, ведь не старуха еще, чай.. И грибками ради именинного дня думала тебя угостить, твоими любимыми, жареными. Хотела встать затемно, в рощу сбегать... Так ведь проспала, халда старая, распустеха!..
— Ладно, не голоси, — сказал Прокоп. Подумаешь, дата. И не круглая вовсе. — Однако оживился: — По такому случаю не плохо б и водочки...
— Купила уже, в сенцах стоит... Я побегу, значит, а ты сам тут управляйся, яешню можешь сготовить, сала нарежь... Гордея, коли желаешь, в гости позови.
— Я лучше сам к нему. Проведать надо. Как бы не помер: думалось мне о нем вчера. Возьму бутылку и пойду.
— Он, говорят, намедни мед для Гальки доставал.
— Вот и попробую свеженького, ежели в здравии Гордей.
Старого друга-соперника он отыскал за домом, в огороде. Расставив короткие ноги в рваных галифе, Гордей стоял под засохшей грушей и умывался — гремел носиком медного рукомойника, прибитого к дереву, громко фыркал и постукивал себя ладонью по коричневой, на вид еще крепкой шее.
— Здорово, Гордюха! — приветствовал его Прокоп.
— Взаимно, Проня... бабке твоей под фартук. — Говорок у Гордея был тенористый, певучий.
— Не помер ночью?
— А зачем помирать? — не удивился Гордей вопросу. — Поживем еще. Смотри-тка, какой я...
Гордей одернул засаленную до лоска шевиотовую, в свое время, знать, богатую, комсоставскую гимнастерку, стал по стойке смирно, а потом рубанул строевым, делая отмах одной рукой, другой молодецки покручивая сивый ус.