Выбрать главу

- У Иллариона уже своя пещерка есть, - несмело сказал Ситник.

- Пещерка? - Ярослав прошелся по горнице, остановился перед поставцом с толстой пергаментной книгой, потрогал пальцем лист. - Какая пещерка? Что он там в ней делает?

- Молится с Лукой Жидятой. Лука там и пребывает, а пресвитер ходит к нему, и они в два голоса напевают молитвы.

- Что ж они поют?

- Господи милосердный, прими с земли этой молитву на языке земли нашей... Такое что-то напевает... А у обоих - басы вельми могучие...

- Не спрашиваю о басах. Лука этот - кто таков?

- Жидятой прозван, потому как малым еще его хазары забрали в плен, и там продержали много лет, и склоняли к вере своей, и на язык свой переворачивали. Испробовал он чужбины, и когда прибежал к своим, то теперь ни о чем чужом слышать не может. И христианскую веру признает только на языке нашем, а не греческом. Илларион прячет его от митрополита и от ромеев. В пещерке.

- Почему не сказал мне?

- Не спрашивал ты, княже.

- Знаешь хорошо, что и о неспрошенном должен говорить.

- Знаю, но пресвитера обходил ты в своих подозрениях.

- Обхожу и ныне. Передай, пусть приведет ко мне этого Лугу завтра ночью тайно. А пещерку одну пускай засыплет. Хватит ему для молитвы и одной.

- Ага, так.

Было единственное убежище для Луки Жидяты в Киеве, где бы о нем не смог узнать митрополит: княжеский дворец. Ярослав уже отдал одну комнатку для Пантелея и еще для двух писцов; жили при дворце священники, монахи, послушники, канторы, ублажавшие слух князя и княгини сладким церковным пением, полно было придворных, ключников, замочников, стольников, чашников, спальников, жил Бурмака, становился тесноватым уже Большой дворец, построенный еще при княгине Ольге, однако в следующую ночь привезли туда еще одного жильца, вошел он, закутанный в старенький, изорванный мех, в сени вместе с пресвитером Илларионом, вместе поднялись они в сени верхние, прошли в сопровождении Ситника в горницу князя Ярослава; долго, запершись там, о чем-то беседовали, а на рассвете князь вместе с пресвитером спустился в церковь на молитву, а Лука Жидята, яснобородый, коренастый человек с крепкими руками и какой-то особой цепкостью во взгляде, очутился в комнатке отрока Пантелея, искал у него иконку или крестик, чтобы помолиться по-своему, но у Пантелея такого добра не водилось; отрок, лукаво поглядывая на своего нового соседа, сказал, что он приставлен к князи не для молитв, а для жизнеописания; Лука обозвал отрока дураком и варваром, хотел сгоряча избить его, но пожалел, пообещал обратить его языческую душу в христианскую веру, на что Пантелей чмыхнул тихонько себе под нос, чтоб не дразнить ухватистого дядьку, и рассказал Луке о святом человеке, который собрал в себе всю мудрость Древлянской земли.

- Убит твой учитель, - жестоко сказал Лука, который после многих лет, проведенных у степняков-хазар, не умел скрывать от человека ни хороших, ни плохих вестей.

Пантелей не поверил.

- Врешь! - крикнул он Луке. - Сам князь ходил к нему на беседу. Посылал ему в серебряной посуде пить и есть! Берег его! Князь наш мудрый не только книги любит, но и людей, которые дороже сотен книг!

- Князь его кормил, князь и убил, - спокойно промолвил Лука.

- За что же?

- Не все ли равно? Так нужно.

- Не может того быть, - прошептал Пантелей, - не верю я тебе! Сам сбегаю на Бересты!

А через день возвратился в Киев, сел за выданный ему Ситником лист пергамента и, заливаясь слезами, написал черными чернилами, настоянными на дубовой коре, желудях и черном железе: "Князь-бо Ярослав муж богобоязливый и к книжной премудрости вельми охочий. Велика-бо бывает польза от учения книжного; книгами значим и постигаем пути к покаянию, обретаем мудрость и воздержание от словес пустых; это реки, утоляющие жажду вселенной, это истоки мудрости; книгам не найти глубины, ими утешаемся в печалях, они же и от грехов и прегрешений нас сдерживают". Сбоку, наискось, мелкими буквицами вывел: "Ох, слезы мои, слезы горькие!"

Ситник приходил ежедневно в определенный час, протягивал руку, говорил:

- Отдай телятину!

Пантелей подавал ему исписанный пергамент, при этом надлежало выражать боярину необходимую учтивость, но древлянский отрок не способен был к этому: вместо того чтобы застыть перед всемогущим боярином, он как-то неуклюже ерзал на месте, хитрая улыбка пробегала по его устам, вспыхивая то в одном, то в другом уголке губ, в бегающих глазах скрывалось лукавство. Ситник не мог терпеть такого поведения и кричал на Пантелея:

- Смотри мне в глаза!

Но во взгляде отрока была прежняя неуловимость, его светлые глаза метались туда и сюда, хотя и смотрел он словно бы на сурового боярина.

- Скользкий ты, хлопче, но от меня еще никто не уходил! - зловеще грозил Ситник.

И наконец он выследил Пантелея, схватил его за руку. Долго вертел пергамент так и этак, смотрел на харатью сбоку, переворачивал ее так, что отроку даже смешно стало. Ситник не обращал внимания на эту смешливость Пантелея, поплевал себе на палец и принялся считать строчки на пергаменте. Пересчитал в одном столбце, потом и во втором.

- Ага, - промолвил он зловеще. - А это что?

И ткнул послюнявленным пальцем в дописанные строчки о слезах.

- Не поместилось все, - забегал глазами Пантелей.

- Так. - Ситник запер харатью в деревянный сундучок, который носил с собой на этот случай. - Я покажу тебе "не поместилось". Жидята где? Должен сидеть тут и не рыпаться.

- Не знаю.

- Будешь знать. Ты у меня будешь все знать! - пообещал ему Ситник и быстро направился на княжью половину.

А у князя была поздняя и совершенно неожиданная гостья. Княгиня Ирина. Пришла одна, без свиты, без прислужниц, где-то по дороге растеряла всю свою холодную неприступность и степенность, почти влетела в палату князя, растрепанная и распатланная, бросилась к Ярославу в каком-то отчаянном движении близости, он быстро встал ей навстречу, протянул руки. Когда-то на новгородском вымоле встретились они как жених и невеста, потом была первая брачная ночь, когда они стали людьми отчужденными, почти врагами, а для людей - князем и княгиней, потом много лет без любви отбирал у нее женское, а она давала ему детей, - и вот впервые, кажется, средь темной зимней ночи встретились эти два человека, объединенные уже не княжеством, не гордыней, не холодным расчетом, а чем-то человеческим. Чем?

- Чего тебе надобно, княгиня? - спросил Ярослав и тотчас же поправился: - Ирина...

Она взглянула на него ошалелыми глазами, первая вспышка уже миновала, она могла, по крайней мере, удержаться, чтобы не упасть мужу на грудь, как падают все простые женщины, а она ведь была не простой от рождения, не могла и не имела права быть простой.

- Ты сядь, - стараясь быть ласковым, сказал Ярослав. - Садись вот на мое место. На княжеское. Ты ведь - княгиня.

Она послушалась. Оцепенело села. Смотрела на Ярослава полными ярости глазами, но он понимал: не видит она его, ничего не видит. Погладил ей руку. Молча. Ласково. Ирина заговорила, глядя все так же сквозь своего мужа:

- Сама берегла нашу дочь. Ей становилось хуже и хуже, и я прогнала от нее всех. Она такая маленькая и горячая. Ловила мою руку своими ручками. Я запела ей песню. Не знаю песен русских - потому запела нашу старую песню викингов. "Мы плывем к новым и новым берегам, плывем без страха, но с надеждой, плывем, плывем..." При первых словах ребенок уснул. Вздохнула глубоко сквозь сон, как-то жалобно вздохнула, так что мне сдавило сердце слезами. И мои ладони... Ладони, под которыми чувствовала теплое тело девочки, вдруг стали холодными как лед... Я крикнула отчаянно и страшно... Но уже не могла отогнать смерти от нашего ребенка...

Ярослав молчал. Это была их четвертая дочурка. Родилась лишь несколько месяцев назад.

- Бог дал - бог взял, - вздохнул он после небольшой паузы.

- Она вся пылала - и вдруг как лед. - Ирина плакала, не скрывая слез от князя. - А ты... жестокосердный... Такое говоришь...

- Дети ко мне приходят тогда, когда могу обращаться к их разуму, сказал он, обнимая жену, - а души их - в твоих руках... Не удержала детской души - плачу вместе с тобой, милая моя княгиня и жена... А что твердый держава требует того...