Наталья молча кусала губы. Ничего. Ещё посмотрим, кто здесь хозяйка. Время изменится, всё переменится…
Не переменилось. В «большой» комнате они прожили четыре года. Вике исполнилось четырнадцать, а она по-прежнему спала за занавеской, готовила уроки за обеденным столом, стеснялась раздеваться при отце и бегала переодеваться в ванную.
…Вика мечтала о собственной комнате, но их поселили в одной, всех троих. Комната была с отдельным входом, изолированная, как сказала мама. Незнакомое, колючее слово «изолированная» Вика понимала по-своему: их изолировали, отделили, указали их место. Впрочем, рисовать ей разрешили в зале – проходной комнате, из которой вели двери в библиотеку и дедушкину спальню. Вика согласна была жить в библиотеке, но Иван Андреевич не предлагал, а просить его об этом Наталья Ивановна запретила дочери строго-настрого. Вика выросла в станице, в просторном доме, где всё было общее – папино, мамино и её, Викино, где можно входить в любую комнату, не спрашивая разрешения, где никто не скажет тебе: «Здесь твоего ничего нет»– И теперь искренне удивлялась, зачем деду одному столько комнат?
А удивляться было чему. Марья Семёновна, которую дед отрекомендовал как помощницу по хозяйству, осталась у них ночевать, и вообще осталась в доме. Гражданская жена, так это называлось официально. А неофициально… нет, повторить Натальины слова я не возьмусь. Опустим это. Марья надеялась, что гражданский брак станет законным, заговаривала об этом с Иваном Андреевичем, но тот каждый раз ласково возражал: «Разве мы с тобой не семья? Разве я тебя не люблю? Штамп в паспорте ей понадобился, вот поди ж ты… У меня ближе тебя никого нет, ты ведь знаешь…»
Глава 4. Марька
В семье Кармановых было пятеро детей, и все – мальчики. Односельчане завидовали, а Семёну хотелось – девочку, светловолосого ангела с розовыми губками и ямочками на щеках. Он так долго её ждал, он даже имя ей придумал – Марьяна, Марианна. А Настасья не хотела её рожать. – Пятеро на одной картошке сидят, конфеты по большим праздникам видят, обутки-одёжки друг за дружкой донашивают, не накупишься – на пятерых. Куда ж ещё шестую рожать?:
Семён умолял, Настасья отказывалась, травки тайком пила, мужа до себя допускала не часто, с оглядкой на «грешные» дни. И бог её услышал. И наказал: после двух выкидышей Настасья не беременела четыре года. А всего, выходит, шесть. Семён поскучнел, молчаливым стал, сыновей с малых лет в работу запряг, не жалел, ровно чужие они ему. От жены морду воротил, в глаза не глядел. Не простил. А раньше любил, оторваться от меня не мог, и смотрел всегда ласково, – тоскливо думала Настасья и винила во всём себя: что ей стоило уступить? Где пятеро, там и шестой место найдётся. А девочка подрастёт, помощницей станет, одной-то тяжело на шестерых мужиков стирать-готовить…
– Сёма! Что ты как неродной, не посмотришь, не обнимешь… Я уж и забыла, как муж обнимает…
Жизнь толкнулась под сердцем, когда Настасья уже перестала надеяться. Ей бы радоваться, а она испугалась:
– Шесть лет у нас детки не рождались. Я в глаза тебе смотреть не могла, бога молить устала… А бог молчит, не слышит. Я грешным делом и подумала – если бог не помогает, кого ж тогда просить-то? Подумала, будь ты хоть дьявол, только пошли мне ребёночка. Девочку. И вот – послал. Бабы говорят, знак нехороший. Говорят, нельзя плод оставлять, вытравить надо. Страшно мне, Сёма. Бабы ить зря говорить не станут.
– У всех бабы как бабы, а мне дура досталась! – Семён изругался по-чёрному и, опомнившись, обнял жену, прижался лицом к её животу и выговорил не своим голосом: «Марьюшка моя… Батька тебя ждать будет, уж ты не подведи, как срок настанет. А мамку свою не слушай, она тебе наговорит…»
Настасья подумала и решила: так тому и быть.
Роды были тяжёлыми. Настасья мучилась трое суток. Персонал районной больницы сбивался с ног и не спал вместе с ней. Семён, отъявленный матерщинник и богохульник, притащил в районную больницу икону и, не зная никаких молитв, повторял как заведённый: «Ты это… Извиняй, ежели обидел чем. Прощенья просим. Только не дай Насте моей умереть, мальчишек моих не сироть, и дочечку сохрани. Карманову Марьяну… Ты на меня глазами-то не сверкай! – забывшись, переходил на привычный тон Семён. Спохватившись, бормотал «прощенья просим» и вглядывался в глаза святого, ища поддержки, которой ему больше не у кого было просить.