Выбрать главу

— Может, боевой листок?!

— Хуйлисток, товарищ военный, сказано газету, значит — газету. Ясно?

— Ясно.

— Пацаны, проверка будет, бегать будем, блядь.

Всё верно, день Сурка наступает и так, с приездом комполка или комдива. Показуха, оры, крики, грязь в траншеях, все на позиции и если не уложились, то скачем снова.

— Пожрали? Пошли назад, дрова надо делать.

Сержантам не хочется в караулы, сержанты гасятся, оставляя пару человек дневальными. Если бы смены были нормальными, в три дневальных и одного обычного сержанта, пацаны накололи-нарубили бы днём, высушили и приготовили к смене с караула. А пока наш призыв только едет и едет, а сержантами с Шахт с Персияновкой даже не пахнет, сержанты только два-семь и один-семь, да и тех почти нет.

Матрац сырой даже через простынь, а та холодная. Бушлат идёт довеском к одеялу, зимнюю белку нам пока не выдали, а уже пора. Ложимся в брюках, порой не снимая и кителей. Не хватает не просто дров, у нас нет ни табуреток, ни стульев, их сожгли первым и хорошо, осталось хотя бы по тумбочке на четыре койко-места.

А глаза закрываются сами, едва добираешься до подушки, а ещё надо бы встать пораньше, подшиву сменить, сапог помыть-почистить и ещё бы поесть нормально утром и…

— Спасибо, дяденька, не мясо, а чистая филея…

«Судьба дворцового гренадера» за авторством Глинки попала в мои нежные пионерские ручонки году в 89-ом, может, 90-ом. Дилогия о крепостном Иванове, ставшем астраханским кирасиром, конногвардейцем, дворцовым гренадером и кавалером орденов, въелась в память ровно строчки о Гайдаре, шагающем впереди. А кусок второй книги, где в казарме ветераны наполеоновских войн рассматривают кровати, как нечто небывалое после нар — помнится до сих пор. Мне думать не думалось о знакомстве с ними, честное слово.

А, да, про мясо с филеей — это главный герой подкармливал живописца.

Как музейный работник и писатель правильно вытянул мысль о монотонности службы, о оскотинивании, о превращении человека в автомат? Да кто знает, но наш день Сурка убедил меня в правоте давно умершего историка Глинки, да уж.

— Подъём, воины!

Отец приехал…

— Художник, к командиру на КПП, к тебе отец приехал!

Небо над Первомайкой серело знакомо и как родное, обещая на дневной остаток караула всякие ништяки: морось, сырой ветер-зимовей, лезущий под бушлат и влажно чмокающие ходы сообщения, явно желающие оставить подошвы сапог на сувениры.

Над селом мотало каркающее вороньё, и мы ждали муэдзина, такого же привычного, как низкие тучи, влажная земля и желудок, сжимающийся до размеров напёрстка. Пост выпал угловой, со мной стоял Федос, ночью выпало поспать и глаза даже не слипались. Вместо старлея Семёна, бухающего мокрым кашлем в палатке караулки, нас проверяли Серик с Плакущим.

Андрей вкатился на Первомайку яростым боевым медвежонком, всё весомее превращающимся в молодого медведя и знай себе, похохатывал, служа службу. Мы радовались, Плакущий с Бережным разменяли первый год и не бронзовели, а спрашивая за косяки с залётами — делали всё по делу, без фанатизма и справедливо.

Заметно холодало, прогноза погоды не имелось, но хотелось верить в остатки осеннего тепла, прячущегося за так себе надвигающейся зимой. Зимы тут не желалось, поговаривали, мол, та лютая, сырая и пробирающая до костей промозглостью.

Траншеи пахли землёй, за ночь остывшей и покрывшейся изморосью в мимолётно-коротком солнце. Дёрн, срезанный недавно, ещё чуть зеленел, мешаясь с серо-рыжими проплешинами старых нарезок неровными квадратами. Ветер свистел, забираясь в самые мелкие трещины, дырки и неровности брёвен поста, продираясь в углах черех отошедшие доски и делая серый день ещё темнее.

Странно, но с заставы доносилось монотонное гулкое хлопанье брезента, выгибающегося и резко возвращающегося назад под холодными порывами. Странно, ведь ветер мешал слушать заставу, гудящую нашими сменщиками, устоявшейся скучной жизнью подразделений и выцветших палаток. Палатки виднелись едва-едва, кое-где просматриваясь через проёмы стен.

— Я б щас вареников бы заточил, — сказал Федос, — с вишней.

А я ничего не сказал, сама мысль о маминых пельмешках казалась кощунственной. Пельмени, тут, посреди Дага, в самую духанку?! О таком даже думать е смей, мил человек, не смей даже думать! Особенно, если с маслом, с накрошенным зелёным луком, на широкой отцовской тарелке и под стакан молока, эх…

— Не спи, художник, еще два часа стоять, — сказал Федос, — рубит уже, что ли?

Затрещал телефон, Федос поднял трубку и потом выглянул, скорчив своей малосимпатичной рожей совершенно незабываемую морду: