За это время я познакомился с десятками инженеров. Все в один голос: невозможно работать на совесть, а можно только служить и прислуживаться. Всех очень ударила смерть Грум-Гржимайлы, тотчас после ругательного фельетона о нем «Профессор и Маша». Здесь инженеры Жданов, Круг, Куцкий, Пиолунковский — знаменитые спецы, отнюдь не враги сов. власти — так и сыплют страшными анекдотами о бюрократизации всего нашего строительства, спутывающей нас по рукам и ногам. <...>
Лежу в постели, болит сердце после вчерашнего.
А кругом больные, бледные, худые
Кашляют и стонут, плачут и кричат —
Это верблюжата, малые ребята.
Жалко, жалко маленьких бедных верблюжат.
6 ноября.И вот я опять на дивном балконе — лицом к солнцу — без пальто. На небе белые-белые облачки. На балконе листья тополей. Я один.<...>
Трагически упала у нас стиховая культура! Я прочитал на Минутке у Всеволода Ив. Попова чудное стихотворение О. Мандельштама «Розу кутают в меха» — и вот Манджосиха просит после этогопрочитать ей стишки Г. Вяткина — ужасные, шарманочные, вроде надсоновских! Тут же рядом Пазухин заговорил о поэзии, читает Бальмонта о феях, где одна только ужимка и пошлость. И когда я кричу на них с гневом и болью, они говорят, что я неврастеник. И, пожалуй, правы. Нельзя же бранить людей за то, что они пошляки.
А кругом больные,
Бледные, худые,—
На земле, в болоте,
Бедные лежат.
7 ноября.День моего отъезда. 4 часа ночи. Не могу заснуть. И писать не могу. <...>
Опять на балконе. Солнце жжет вовсю.
Утро. До этого в постели (ночью) у меня сочинилось вышеприведенное:
2) Какая-то бацилла
1) Вчера их укусила.
Нельзя сидеть в пальто. Душно. Это 7-го ноября. Все десять предыдущих ноябрей я провел в Питере и всегда связывал их со слякотью и мокрыми торцами. Снял с себя пиджак, рубаху, фуфайку — и принимаю солнечную ванну, не боясь ультрафиолетовых лучей,— 7 ноября 1928 года! И чувствую, что лицо загорает 7 ноября 1928 года, когда у нас темь, холод, смерть, изморозь и блекота!
8 ноября.В поезде. Только что миновали Ростов. Еду в купе с Кутскими и Муромцевым. Чудесные люди.<...> Муромцева я, помню, встречал на Плющихе у Бунина. Бунин в то время только что был сделан почетным академиком — и в благодарность решил поднести Академии — «словарь матерных слов»—и очень хвастал этим словарем в присутствии своей жены, урожденной Муромцевой. Разговаривая с Муромцевым о Бунине, я вспомнил, как Бунин с Шаляпиным в «Праге» рассказывали гениально анекдоты, а я слушал их с восторгом, пил, сам того не замечая, белое вино — и так опьянел, что не мог попасть на свою собственную лекцию, которую должен был читать в этот вечер в Политехническом Музее.
10/XI 1928.Подъезжаю к Питеру. Проехали Любань. Не спал 3 ночи. Вчера в Москве у М. Кольцова. Оба больны. У них грипп. Она лежит. Он сообщил мне новости: «Леф» распался из-за Шкловского. На одном редакционном собрании Лиля критиковала то, что говорил Шкл. Шкл. тогда сказал: «Я не могу говорить, если хозяйка дома вмешивается в наши редакционные беседы». Лиле показалось, что он сказал «домашняя хозяйка». Обиделась. С этого и началось.
«Огоньку» запретили давать в прилож. Чехова. Третьего дня Кольцов был у Лебедева-Полянского.
— Здравствуйте, фельетонист! — говорит ему Лебедев.
— Здравствуйте, чиновник! — говорит Кольцов.
Ходят слухи, что Горький интригует против того, чтобы «Огонек» давал Чехова,— сообщила мне Елизавета Николаевна. Я этому не верю. Но Горький мог прямо сказать где-ниб., что «Чехов не созвучен».
— Почему не выходят «Наши достижения»? — спросил я у Кольцова.