Вчера была вторая лекция Козлова. Он очень волновался, не ел даже сладкого (сладкое он любит безумно). Читал не думая, по привычке то, что читал много раз, но вдруг какой-то посторонний слушатель спросил его, были ли в советской экспедиции, открывшей курган, были ли в ней археологи? Старик принял этот вопрос за оскорбление и запальчиво ответил, что археологов не было, что он без археологов откопал и гобелен, и ковры, и бронзу, а когда потом поехали археологи, они не нашли ничего, хотя рыли по всем правилам науки, и стал кричать на вопрошателя, как на врага. Тут я увидел, какой у него темперамент. Потом повел меня и Гонзалу к себе, стал показывать книжки об этой экспедиции, угостил конфетами, которые дала ему на вокзале в Питере старообрядка, его помощница; он провел ее в профсоюз и платит ей 50 р. в месяц. Показывал он все торопливо, словно боялся, что его оборвут, и все о себе, о себе, но с прелестной наивностью, с темпераментом, говоря: «А мне аплодировали так хорошо!»—«Лучше, чем Мещерякову».— «Неужели лучше? Ах, как я рад. А как слушали женщины! Да, смотрели мне прямо в глаза!» <...>
Ночь на 12-ое октября.Не сплю. Очень взволновал меня нынешний вечер — «Вечер Сергея Городецкого». Ведь я знаком с этим человеком 22 года, и мне было больно видеть его банкротство. Он сегодня читал свою книжку «Грань» — и каждое стихотворение пронзало меня жалостью к нему. Встречаются отличные куски — но все в общем бессильно, бесстильно и, главное, убого. Чем больше он присягает новому строю, тем дальше он от него, тем чужее ему. Он нигде, неприкаянный. Стихи не зажигают. Они — хламны, непостроены, приблизительны. Иногда моветонны, как стих. «Достоевский», где Ф. М. Достоевскому противопоставляется пятилетка. Но т. к. Городецкий мой сверстник, так как в его стихах говорилось о Блоке, о Гумилеве, о Некрасове, о Пушкине, я разволновался и вот не могу заснуть. Я вышел в сад — звезды пышные, невероятные, тихая ночь, я полил себе голову из крана — и вот пишу эти строки, а все не могу успокоиться. Стихи Городецкого особенно не понравились Ромашову, который 1/2 часа доказывал мне, что Городецкий — мертвец. Барышня (не знаю, как зовут) в очках, пожилая, бывшая курсистка — словесница — вынесла мне порицание, как я смел выпустить такого слабого поэта. Козлов по-репински фыркал: ему очень не понравились стихи «Достоевскому».
31/Х.Ну вот сегодня я уезжаю. Погода сказочная. <...> за мной ходила Софья Короленко, тяжеловесная, молчаливая, очень серьезная — и ненавидящая свое пуританство: «людей не надо жалеть», «я люблю только счастливых» и пр. Увлеклась очень Уотом Уитмэном. Последнее время я понял блаженство хождения по горам, привязался к Эльбрусу, ползаю на Солнышко, на Синие Камни, на Малое Седло и влюбился в каждую тропинку, которая лежит предо мною. Ванн принял только 12, болезнь помешала принять больше. Теперь я опять стал поправляться, хотя и не спал эту ночь: собаки разбудили. <...>
6 ноября.Подъезжаю к Питеру. Задержался в Москве (от 2 по 5-ое). Вчера читал две лекции. <...>
КОММЕНТАРИИ
Свой дневник Чуковский вел почти семьдесят лет — с 1901 по 1969 год. Сохранилось двадцать девять тетрадей с дневниковыми записями. Дневник писался весьма неравномерно — иногда чуть не каждый день, иногда с интервалом в несколько месяцев или даже в целый год. По виду дневниковых тетрадей ясно, что их автор не раз перечитывал свои записки — во многих тетрадях вырваны страницы, на некоторых листах отмечено красным и синим карандашом — Горький, Репин, Блок. Очевидно, Чуковский пользовался своими записями, когда работал над воспоминаниями.
В 20-е годы было трудно с бумагой, и автор дневника писал на оборотах чужих писем, на отдельных листках, которые потом вклеивал в тетрадку. В дневниковых тетрадях наклеены фотографии лондонских улиц, письма, газетные вырезки, встречаются беглые зарисовки.