После долгих мытарств в «Ниве» иду в «Речь». Там встречаю Ярцева, театрального критика. Говорю: как будем мы снискивать хлеб свой, если единственный театр теперь — это театр военных действий, а единственная книга — это Оранжевая Книга! 14В «Совр. Сл.» Ганфман и Татьяна Александровна рассказывают о Зимнем Дворце и о Думе 15. В Думе: они находят декларацию поляков очень хитрой, тонкой, речь Керенского умной, речь Хаустова глупой, а во время речи Милюкова — плакал почему-то Бирилев... Говорят, что г-жа Милюкова, у которой дача в Финляндии, где до 6000 книг, заперла их на ключ и ключ вручила коменданту: пожалуйста, размещайте здесь офицеров, но солдат не надо. <...>
1916
21 июля.Вчера именины Репина. Руманов решил милостиво прислать ему добавочные 500 рублей при таком письме: «Глубокоуважаемый И. Е. Правление Т-ва А. Ф. Маркса в новом составе в лице И. Д. Сытина, В. П. Фролова и А. В. Руманова,ознакомившись с вашим прекрасным трудом и желанием получить дополнительное вознаграждение в сумме 500 рублей, не предусмотренное договором, считает своим приятным долгом препроводить Вам эту сумму. С истинным уважением В. Фролов».
Я вошел в кабинет И. Е., поздравил и прочел письмо. Он изменился в лице, затопал ногами: — Вон, вон; мерзавец, хочет купить меня за 500 рублей, сволочь, сапоги бутылками (Сытин), отдайте ему назад эти 500 и вот еще тысяча (он полез в задний карман брюк)... отдайте... под суд! под суд, и т. д.— Я был очень огорчен, что эта чепуха доставила ему столько страдания. Сегодня снова хочу попытать свое счастье.
На именинах вчера — обедали в саду, великолепные фрукты, компот и т. д. Шкилондзь пела Репину чарочку. Бобочка с Женечкой Соколовым в пруду на веслах. Ермаков меня травил и дразнил: через месяц призыв ратников, и моя участь зависит от Ермакова, он (в шутку) этим пользуется:
Сегодня — после двухлетнего перерыва — я впервые взялся за стихи Блока — и словно ожил: вот мое, подлинное, а не Вильтон, не Кушинниковы — не Киселева — не Гёц,— не все это мещанство, ликующее, праздно болтающее, к-рое вокруг. Последние дни мое безделье — подлое — дошло до апогея, и я вдруг опомнился и сегодня весь день сижу за столом: все 4 тысячи, что дала мне книжка, да две тысячи, что дали мне статьи, ушли в полгода, не дав мне ни минуты радости. <...>
Сентябрь 22.Вчера познакомился с Горьким. Гржебин сказал, что едем к Репину в 1 ч. 15 м. Я на вокзал. Не нашел. Но глянув в окно купе 1-го класса — увидел оттуда шершавое нелепое лицо — понял: это он. Вошел. Он очень угрюм: сконфузился. Не глядя на меня, заговаривал с Гржебиным: — Чем торгует этот бритый, на перроне? Пари, что это русский под англичанина. Он из Сибири — пари! Не верите, я пойду, спрошу.— Я видел, что он от застенчивости, и решил деловитыми словами устранить неловкость: заговорил о том, почему Розинеру до сих пор не сказали, что Сытин уже купил Репина. Горький присоединился: конечно, пора напомнить Розинеру, что он не редактор, а приказчик.
Заговорили о Венгрове, Маяковском — лицо его стало нежным, голос мягким — преувеличенно,— он заговорил в манере Миролюбова: «Им надо Библию читать... Библию... Да, Библию. В Маяковском что-то происходит в душе... да, в душе».
Но, видно, худо разбирается, ибо Венгров — нейрастенический, растрепанный, еще не существует, а Маяковский — однообразен и беден. Когда городская жизнь и то и другое...
Приехали на станцию — одна таратайка, да и ту заняли какие-то двое: седой муж и молодая жена. А у Горьк. больная нога, и ходить он не может. Те милостиво согласились посадить его на облучок — приняв его за бедного какого-то. У Репина Горький чувствовал себя связанным. Уныло толкался из угла в угол. Репин посадил его в профиль и стал писать. Но он позировал дико — болтал головою, смотрел на Репина — когда надо было смотреть на меня и на Гржебина. Рассказал несколько любопытных вещей. Как он ходил объясняться в цензуру.
Г о р ь к.— Ваш цензор неинтеллигентный человек.
Г л а в н. Ц е н з.— Да как вы смеете так говорить!
— Потому что это правда, сударь.
— Как вы смеете звать меня сударем. Я не сударь, я «ваше превосходительство».