Начали мы ощущать здешнее финансовое безумие еще на пароходе, при первых же платежах, когда вещи, только что у нас стоившие какие-то реальные деньги, вдруг стали отдаваться за гроши (например, за стакан пива я заплатил 10 000 марок, что, даже по тому курсу доллара, который был в этот день известен на пароходе через радио, причем больше новых сведений с биржи не поступало, равнялось двум пфеннигам прежних денег). Не краснея я мог дать на чай горничной за тяжелую трехдневную службу (во время качки и общего блевания!) всего одну марку. Но с особой яркостью я это увидел, когда пассажиры в таможне стали делать декларации того, сколько у каждого с собой денег, и добродушный (очень бестолковый) чиновник стал с величайшей тщательностью записывать каждый доллар и выдавать на него удостоверение, все время изумляясь нашему богатству (хотя и у самого богатого пассажира оказалось не более 300 долларов). Этот же чиновник по старой привычке приговаривал в ответ на всякие (нелепые) жалобы наших дам: «Это вам не Россия», хвастаясь традиционной честностью Германии, но тут же, когда наши патриоты высказали протесты с напоминанием о том, что и в Германии теперь крадут и взяточничество, он благодушно прибавлял: «Такова жизнь…»
Сейчас же получено тому подтверждение. По условию пароходная компания ввиду высадки нас в Кенигсберге, а не в Штеттине (взяв с нас до Штеттина 6 фунтов с человека), должна была пассажиров даром в III классе доставить до Берлина. Однако когда дело дошло до посадки на поезд, то нашлись какие-то отговорки: будто бы вследствие забастовки не доставлено в Кенигсберг достаточное количество ассигнаций, и нам пришлось за проезд платить. Мы утихомирились, когда выяснилось, что во II классе проезд стоит
1 200 000 марок, то есть даже по тому курсу, по которому нам считал кассир (это официальное лицо, заподозрить в трепотне которого не посмел бы в былое время самый лютый враг Германии) равнялось всего 2 марки 40 пфеннигов прежних денег!
Вообще же в Кенигсберге мы могли изучать зыбкость и дилетантизм всей операции с валютой. На станции нам считали доллар в 2 000 000 (у других пассажиров тот же кассир не пожелал его покупать выше 1 500 000 или 1 200 000 марок), в ресторане 3 миллиона, в кафе 2 200 000, шофер, катавший нас за город — 2 000 000, а на самом деле доллар в субботу остановился на 3 '/2 миллионах, по другим же — на 4-х миллионах.
В Берлине в единственном в столь утренний час открытом буфете на вокзале (где всегда «безбожно» драли, но тогда безбожностью называлась разница в 10 процентов) мне на 5 долларов дали всего 11 миллионов 300 000. Еще особенность та, что всех обладателей валюты призывают продавать ее лишь крошечными порциями (зато поминутно карманы пустеют, и тогда готов менять хотя бы в убыток). Всего этого я не ожидал от немцев, от толковых, четких, столь реально ощущавших жизнь немцев. Когда у нас только начинались аналогичные явления, я указывал на Германию и утверждал, что там ничего подобного произойти не может, ибо там люди «слишком хорошо осознают стоимость труда и вещи, не то что у нас, в нашей стране сплошной фантастичности». На проверку же у немцев выходит, что и само представление о реальной цене исчезло. Думаю, что известной категории людей (специально оперирующей с валютой) это очень выгодно, но не им же одним мог удаться такой план — сбить с толку целый народ, а не только «умных финансистов» (на этих «мудрецов» — это доказала война — всегда «довольно простоты»), не только всяких легкомысленных и беспочвенных людишек («интеллигентов», поэтов, художников, прожектеров-доктрине-ров), но и соль земли немецкой — немецкого лавочника, который вместо того, чтобы наловчиться придерживаться той же реальной нормы или все продать поэффектнее, не перестает болтать зря о «дороговизне», отдавая свои товары буквально за гроши.
Вот несколько вчерашних здешних цен: проезд по городу
1 200 000 (то есть столько же, сколько проезд из Кенигсберга в Берлин вторым классом), проезд по Берлину — 1 200 000 (в былое время — 5 марок), завтрак в кафе без салфеток, но впрочем, по-старому — за двоих с пивом и на чай — 3 миллиона, угощение у Кракуллера (сидели на балконе, ибо внизу террасы больше нет), состоявшее из 2 блюд, — 700 000, то есть 1 марка 40 пфеннигов. Тут же такие окончательные абсурды: марка (почтовая) на заграничную карточку стоит 1800 марок, на письмо — 3000 марок. Зато слово в телеграмме (в Париж) обходится в 700 000.
Снова проснулся без четверти пять и уже заснуть не мог, а потому встал и засел за писанину. Это столь раннее пробуждение — не только показатель старости (недаром в кафе в Кенигсберге продавщица сказала про меня: старик. Я был очень поражен, но, проверив по зеркалу, вполне с таким определением согласен), но и следствие переутомления. Вчерашнее дело ужасной беготни (французское консульство, поиски меняльной конторы, размен 5 долларов в лавочке на Фридрихштрассе по 2–3 млн, завтрак у Кракуллера) сильно нас приободрали! Прогулка к шлюзам и Старому музею увенчались двухчасовой беседой с Мефодием Лукьяновым — сердечным другом Кости Сомова, с роскошной коробкой конфет; и уже когда я видел второй сон, появляются без предупреждения Тройницкие. Оказалось, что это Марфа Андреевна заставила его приехать на два-три дня в Берлин, специально, чтобы повидать Бенуа. Лукьянов возмужал, ему тридцать один год, пополнел, стал гораздо словоохотливее! В общем же обнаружил ту чрезвычайную любезность, «милость» (старался быть милым), готовность быть полезным, которая часто бывает присуща людям его секты. Весь же его разговор сводился к убеждению как можно скорее отсюда уехать, тут-де неспокойно, становишься иностранцем, еще может вылиться в какие-нибудь эксцессы или массовые высылки, обставленные самым должным образом. Мы сами третьего дня на себе испытали эту ненависть от лица хозяина из-за того, что у нас не нашлось мельче бумажки, нежели 5 миллионов (купили же мы почти на миллион). Акица была этим инцидентом до глубины души изумлена.