Выбрать главу

Грибоедова и Гоголя (а вот колоссальный комический дар Достоевского так и не поняли), но с тех пор общество так огрубело, опустилось. После его ухода я еще читал нашим и Стипу выдержки из парижского дневника.

Понедельник, 10 марта

Мы с Акицей вспоминали Монте-Карло. Да неужели это было! И какой чудовищной ошибкой было возвращаться, и какой ужас, что мы того недостаточно оценили, а все здешнее слишком забыли. Я как в чаду от всего здешнего: морального и физического. Я и перестал уже работать который день. Утро провожу в каких-то бирюльках, в чтении парижского дневника, в рассматривании папок. А для чего, для кого я буду что-либо делать!

Оказывается, между прочим, что одно из писем наших туда затерялось, ибо, со слов Лаврентьева, они написали мне (как бы в поправку телеграммы Монахова, якобы единолично сочиненной и отправленной), что мне работы нынче не будет! А ведь один такой сигнал мог бы изменить всю нашу ориентацию. И на поклон к Иде пошел бы. И дождался бы летних работ. А там и застряли бы совсем. Теперь же Акица объясняет молчание Лели тем, что она «дуется» на меня за ее преждевременный отъезд (едва ли это так). В зависимости от этого настроения я и написать ничего не могу туда. Акица отправила Леле письмо…

Черновик письма Бирле написал, но в чистое едва ли перепишу. Мне захотелось, чтобы он услышал первые крики моего назревающего отчаяния (написал этот крик на эзоповом языке вроде того, на котором мы писали в 1920 и в 1921 годах, пишу я самое безобидное вещное послание, в которое я не желаю посвящать сыск), но Акица заторопила, занервничала, мой текст нашла компрометным ввиду того, что в своем письме она не скрывает, что мы имеем отношение к «Петрушке» и «Северным богатырям», а следовательно, инкогнито легко может быть раскрыто, и я так и бросил эту затею. На весь день у меня осталось своеобразное отклонение от порядка. Я особенно почувствовал глухую замкнутость моей тюрьмы.

Явился муж Добычиной, коммунист, провалился на экзамене в Русском музее, не получил права руководить экскурсиями. Объяснение картин слишком эстетически и недостаточно социалистически. Он слишком придерживался моей книги. Да я думаю, она теперь не ко времени, как весь я сам. И в такой мере я это еще год назад ощущал.

Очень скучно, что надо отменять приглашение на четверг гостей: Браза, Верейского, Попова, так как мы приглашены к Кесслеру…

В Эрмитаже — Совет, после которого с Бразом, Стипом и Шмидтом подыскивали (в который раз!) эквиваленты за Фрагонара и… За первого Стип еще советует предложить картину Ватто (но и она обещана Москве).

Дома застаю Марию Александровну, пришедшую проведать Альбера (я слышу его волочащий шаг). После обеда с Акицей — на «Воровство детей» — мелодраму, поставленную молодежью под руководством Дмоховского. У Беюла хороший темперамент, довольно мила не очень казистая Лисянская. Мужчины значительно хуже. В антракте к нам в ложу приходили Монахов, Лаврентьев, Марианна, С.И.Лаврентьева (обе дамы чуть не встретились). Пришлось позвать в четверг чету Третьякова — Ведринскую, так как она сама напросилась (она все же провинциальная претенциозность), Хохлов и Анненков лишь усилили мой сплин. Маленьким утешением явилось лишь то, что вернувшиеся из Москвы Лаврентьев и Шапиро от всего сердца в негодовании от «Леса» Мейерхольда, о котором даже здесь в газетах пишут восторженные фельетоны. Что же, это безвкусица театра снова завоевывает утраченные было позиции? Впрочем, и в Москве находятся еще люди, имеющие смелость восстать против этого безобразия. Так А.И.Южин подал даже в третейский суд на Мейерхольда. А тому, разумеется, и горя мало, напротив, он в восторге (сам Лаврентьеву говорил), только бы о нем говорили. Брр!

Софья Ивановна уверяет, будто из всех музыкальных магазинов изъяты ноты фокстрота из соображений борьбы с безнравственностью.

Забыл записать: когда я был у Юрьева, я видел у него новую пьесу Луначарского. Вивьен спрашивает: «Хороша ли?» Юрьев: «Да это просто плагиат с прошлогодней пьесы Лунца, запрещенной тем же Наркомпросом. Пьеса лишь изуродована и опошлена».

Вторник, 11 марта

Утром на репетиции «Слуги…». Вводится новый Леандро — Б.П.Петровых, не очень «любовник» и с виду, но не плохая искренность. После репетиции беседа в кабинете Лаврентьева с ним и Монаховым. Надеюсь с каким-то начать, что «все-таки следовало бы еще что-нибудь сделать со мной»! Но потом Лаврентьев перешел (как всегда путано) на рассказы о Москве, а Монахов занял нас анекдотами и длинным повествованием о том, до какой степени, почему невыгодна получается пропаганда целого института индивидуализма кредитования. Вмешался Алексей Толстой, и разговор перешел на «Бунт машин» и о переводе его на весну. Я ушел с опущенной головой. Столько снова прозвучало специфически русских ноток, путаного лукавства, холопского испуга и плохо скрываемого желания, если не выслушать, то задобрить начальство.