Выбрать главу

— Наверняка в том, что говорит малышка, есть правда. Подумайте. Если бы они вышли через окно, то не нужно было бы разбивать его, чтобы вернуться. А здесь вокруг — осколки стекла… Внутри здания… Это доказательство. Значит, они все-таки вышли на крышу через эту пресловутую дверь.

Дюдю чуть не задохнулся от злости:

— Но она же была заперта! Настолько крепко заперта, что даже и ключа-то никто не видел с обеда! Дежурный пожарник может вам это подтвердить. Когда он делает обход, то запирает дверь своей отмычкой, таково правило.

Инспекторша оставалась очень спокойной и очень упорной.

— Необходимо найти этот ключ.

Тут Дюмонтье показал себя не слишком вежливым. Он огрызнулся:

— Я вам не фокусник! В конце концов, полицию здесь представляете вы!

Инспекторша на это только улыбнулась.

Терпеливо и упрямо она продолжала меня расспрашивать. Ей было не отказать в логике, и поскольку я не говорила всей правды, для нее в моих показаниях оставались неясности. Само собой разумеется! В особенности, когда речь заходила о ключе. Ох уж этот ключ!

Днем инспекторша ходила в больницу и допрашивала там Бернадетту. Теперь она хотела сопоставить наши ответы. Бернадетта сказала ей, что мы выловили ключ в ведре с краской. «С белой», — уточнила моя подружка. Но инспекторше казалось неестественным ни с того, ни с сего начинать искать ключ в ведре с краской — хоть белой, хоть цвета детской неожиданности.

Узнав, что мы видели, как ключ упал в это ведро, и что собирались выловить его оттуда, она не могла не признать: мы действительно хотели открыть дверь… И открыли ее… Но вот как потом она оказалась запертой, — этого инспекторша не понимала.

А для Дюдю все было очень просто: мы прошли на крышу через Ротонду и вернулись тем же путем.

Но ведь осколки стекла внутри неопровержимо доказывали, что мы были заперты на крыше, что любой ценой пытались оттуда выбраться. И именно из-за этого произошел несчастный случай. А как она оказалась запертой, никто не знал.

В общем, Дюмонтье передал меня надзирательнице, поручив проводить обратно на репетицию.

Идя вдоль бесконечных коридоров, я попыталась что-нибудь разузнать. Эта надзирательница довольно милая, я стала ее расспрашивать в надежде, что она меня успокоит. Но она отвечала как-то странно: с одной стороны — вроде бы и приветливо, но с другой — так, что это тревожило еще больше.

— Что они хотят со мной сделать? — спрашивала я.

— Не знаю… Но не сходи с ума, все в жизни как-то улаживается, так или иначе… Я сама делала глупости, когда была маленькой, но, ты видишь, все у меня в порядке.

Я внимательно посмотрела на нее.

— Это правда, что вы были балериной?

Она пожала плечами.

— Правда. Всегда надеешься, что из тебя получится звезда, а потом становишься надзирательницей, или одевальщицей, или кассиршей… Тебе это не по вкусу? Ну, некоторые снимаются в кино или выходят замуж…

Ее слова еще больше опечалили меня, потому что если я не смогу танцевать, я и жить не буду!

На репетиции я снова встала на свое место, но совсем потеряла голову. Я больше не могла двигаться. Ноги у меня стали ватные, и я расплакалась.

Мадемуазель Лоренц приподняла мне голову:

— Знаешь, плохо быть плаксой… Если ты настоящая балерина, ничто не может помешать тебе танцевать!

Но я плакала все сильнее и сильнее. Месье Барлоф остановил репетицию. Он попросил всех выйти и стал меня ругать: из-за меня он потерял массу времени. Я поклялась ему наверстать все завтра.

Когда я поднялась в гримерку вместе с Жюли, все девочки уже переоделись. Мишель командовала ими, а они писали письмо Бернадетте в больницу. Все, кто был тогда на крыше, подписали его, и мне тоже нужно было подписать.

"Дорогая Бернадетта!

Мадемуазель Обер сказала нам, что твоя операция прошла хорошо. Тем лучше. Если ты уже можешь говорить, — молчи! Ни в коем случае не надо никому рассказывать, что мы были с вами на крыше. Дельфина — молодец, никому ничего не сказала. Ты же понимаешь, это очень важно для нас всех, ну, и мы на тебя рассчитываем. Лечись как следует. Целуем".

Я поставила свою подпись. Я чувствовала себя заброшенной, покинутой всеми. Мне было тяжело, даже не просто тяжело, я боялась. У Бернадетты сломана нога. Наверное, ей больно и, может быть, она никогда не сможет больше танцевать. А я чувствовала, что меня накажут, как будто я и так уже не была наказана.

Жюли переодевалась в своем уголке. Никто с ней не разговаривал. А потом она подошла и спросила, почему я плакала на сцене. И когда я не ответила, сказала:

— Наверное, потому, что я танцую твою партию?

— Да.

Мне не хотелось говорить с ней. Она — еще больше, чем всегда, — напустила на себя ироничный и снисходительный вид, который действовал на нервы. Мне показалось странным, что она вдруг так заинтересовалась моими несчастьями. А она еще, к тому же, стала выпытывать, допрашивали ли меня, да что я говорила…

— Все время одно и то же.

— Будет гадостью с твоей стороны выдать остальных!

Да, ей-то повезло, ей не в чем себя упрекнуть, этой Жюли! Мне не хотелось в этом признаваться даже самой себе, но я ужасно боялась наказания.

— Месье Барлоф утешит тебя…

Я подняла голову, чтобы лучше ее видеть. Я просто не узнавала Жюли, она напоминала мне змею.

Во дворе я снова встретилась с Сюзон, Верой, Кики и Рейнетт, и они мне показали: происходит то, чего я больше всего опасалась, — месье Обри беседует с мадемуазель Обер. Фредерик казался страшно удивленным. Так оно и было, ведь наша учительница наверняка ему все сказала. Теперь он знает, что и я была с Бернадеттой на крыше, а самое худшее — он знает, что я наврала ему.

Фредерик попрощался с мадемуазель Обер и быстро пошел в нашу сторону. Мои подружки, заметив это, поспешили отойти, потому что вид у него был очень недовольный. Он взял меня за руку и потянул за собой.

Вера и Сюзон издалека делали мне ободряющие знаки. Я доплелась за Фредериком до его машины. Он открыл дверцу и жестом судьи, наказывающего преступника, указал мне на сиденье. Я безропотно села в машину, сжавшись в комочек и ожидая упреков.

— Я знаю все! С чем тебя и поздравляю! А я-то думал, ты мне доверяешь!.. Но все не так, ты солгала, провела меня, как последнего дурака!

— Это из-за мамы…

— Вот еще! У тебя же хватило смелости делать глупости, почему же не хватило, чтобы сказать правду?

— Просто смешно! Ну при чем тут это?

Делать-то глупости, может быть, очень приятно, а вот признаваться…

Мы ехали по Парижу, Фредерик молчал. Я рискнула спросить его, что он собирается сказать маме.

— Что ты лгунья… Что ты сильно провинилась… Что ты не заслуживаешь того, чтобы она тебя любила так, как любит!

Тут он на минутку остановился. Я вся дрожала. А он продолжил:

— Я мог бы и должен был бы все это сказать, но поскольку я — не доносчик, то ничего не скажу. Ничего. Я даже не увижусь с ней… Так ты будешь довольна?

— Довольна? О нет! Я вовсе не буду довольна!

Во-первых, я никогда не считала Фредерика дураком, а потом… Если мама не увидит его, это ей совсем не понравится… Просто я не хочу, чтобы она знала правду! Не хочу плохо выглядеть в ее глазах, потерять ее любовь!

Мы добрались до острова Сен-Луи. Вопреки обыкновению, вместо того, чтобы задержаться на нашем этаже, чтобы поздороваться с мамой, Фредерик оставил меня одну перед дверью. И удовольствовался тем, что сказал: