Жри, жри! Переполняйся…
И когда я больше уже не мог, я начал плакать. Катался по полу, рыдал, звал тебя. родная Сольвейг… Хотя нет, не возвращайся, я не хочу чтобы ты видела меня в таком состоянии. Я допил бутылку вина и меня вырвало — и рвало еще полночи своей гадкой, противной безнадежностью, вонючим, едким отчаянием…
Сегодня я проснулся, как ни странно, с чистой головой, хотя немного тяжелой, и — даже с легким чувством здорового, сосущего под ложечкой голода. Слегка позавтракав уцелевшими остатками вчерашнего пира, я огляделся. Фу, какая вонь, сколько пыли и мусора… Да и сам я не то, чтобы ахти, совсем перестал о себе хоть немного заботиться.
Я включил погромче музыку, какое-то инди, которое Сольвейг собрала мне с собой во внушительный плейлист, и начал генуборку. Отмыл иллюминатор, все поверхности, вычистил блоки, надраил полы, починил накренившийся стул, выстирал постельное белье, пропитанное потом будто бы лихорадочного больного, и одежду.
Потом принялся за себя: сбрил бороду, вымыл волосы и тело, даже нанес какой-то вкуснопахущий крем, накинул чистую белую футболку и белые спортивные штаны. В моем доме, в моей капсуле стоял невесомый аромат чистоты, все вокруг было приятно — и я себе сам. Я даже на секундочку вернулся в себя и увидел все вокруг чуть более четко, чем обычно. Только на миг, правда, — потом самозванец с ужасным зрением снова все у меня отобрал, отодвинув меня самого в закрома моего разума. Но мне на него было уже плевать.
Сейчас мы сидим в «храме» у иллюминатора и смотрим вперед. Что-то блестит вдалеке — что-то смутно похожее на рукав галактики или горизонт событий… Значит, вот он, какой конец. Мне не страшно. На это мне тоже плевать.
Ведь я уже принял решение — оно болталось передо мной еще с того первого дня, когда я потерял связь с экипажем. Или еще раньше.
Я всегда с тайным желанием и почтением заглядывал в темные воды Флодэн. С того первого дня, когда впервые шел по гранитному борту набережной. С того дня, когда останавливался посреди моста и мысленно нырял вниз.
Это горячая надежда однажды просто взять и уйти теплилась в моем сердце каждый день даже тогда, когда я встретил Сольвейг, но с ней я перестал видеть это как выход, потому что не мог так с ней поступить. Потому что полюбил ее всем своим существом и порой думал, что остаюсь только ради нее. Хотя, конечно, была любимая работа и мечты, но они никогда так сильно не занимали меня. Кстати, я виртуозно скрыл все это от психологической комиссии, когда поступал на станцию. Впрочем, наверное, я никогда, по сути дела, и не был достаточно серьезно настроен.
Я не помню, когда мысль о том, что хочу, могу и должен однажды уйти пришла ко мне впервые, но точно знаю, что еще где-то в самом нежном детстве. Жизнь в Субинэ давала особые основания и веские причины на правомерность и хирургически точную обоснованность такого рода решений. Самые тяжелые в этом отношении моменты шли внахлест с отстранением от самого себя, вот как последние месяцы в космосе, — оно в эти моменты заигрывало с моим сознанием совсем хитро и виртуозно: я не ощущал реальности, но чувствовал боль, невыносимость, отчаянье — и видел воду. И не видел препятствий. И уже двигался по направлению к, а потом что-то внутри достукивалось до меня, и глаза открывались на миг — всего на один короткий миг жизни, погруженности, момента. Всего один миг, которого оказывалось достаточно, чтобы остановить мой безумный — в самом деле, безумный — шаг.
Я пытался покончить с собой четыре раза, два из них всерьез, и еще миллиард раз занимался сэлфхармом — одно время даже продумано и систематически.
Каждый из всех этих разов всегда был глупой попыткой, разумеется, всегда оставлял множество путей для спасения, отступления в любой момент. Первый раз я не раздумывая бахнул внушительную дозу какого-то (я вот даже не знаю какого до сих пор) нейролептика. Второй раз пытался повеситься в душе на ремне — со страху напился соджу в одну рожу (прошу прощения за неуместные рифмы, но сложно сдержаться), решился, но так и не понял, как наутро оказался-таки, хоть и одетый, но в постели. Были тридцать таблеток какого-то нерецептурного обезболивающего в один присест, были порезы на венах (шрамы скрыл татуировкой), были просто разодранные своими же ногтями руки, шея, грудь, были наказания за плохие мысли пряжкой от ремня по худой спине. Все это приносило невесомость, облегчение, улыбку, расслабляло мышцы, отрезвляло мысли, господи, как хорошо. Кто-то скажет, что я просто больной извращенец и мазохист, как меня взяли на борт, но во-первых, в прошлом чужаков не так-то интересно копаться, а во-вторых, отчего-то я убежден: больше будет тех, кто, если бы смог прочесть это, поджал бы губы и состроил до боли уж понимающую гримасу. Такие мы все поломанные.