– Ну-с, господа, – сказал лжепрезус, – мы исполнили свой долг, вы – свой. Но мы не забываем, что вы такие же люди, как и мы. Скажу более: вы наши гости, и мы обязаны позаботиться, чтоб вам было не совсем скучно. Теперь, за куском сочного ростбифа и за стаканом доброго вина, мы можем вполне беззаботно предаться беседе о тех самых проектах, за которые вы находитесь под судом. Человек, ужинать и вдоволь шампанского!
И действительно, лжесудьи, враз сбросивши декорум, оказались добрейшими малыми. Они так блягировали, что даже Шалопутова и того заткнули за пояс. В довершение всего дозволили снять с кандальных кандалы, что, разумеется, произвело фурор и сразу приобрело им с нашей стороны популярность. Шампанское лилось рекою; Шалопутов рассказывал, как он ездил в Ирландию и готовился, вместе с фениями, сделать вылазку в Англию; Корподибакко уверял, что он был другом Мадзини и разошелся с ним только потому, что Мадзини до конца жизни оставался упорным католиком. Тосты следовали один за другим.
– За Гарибальди! – провозгласил лжесудья, рисовавший домики.
– За Гамбетту! – ответил ему лжепрезус.
– За нашего губернатора! – скромно поднял бокал Кирсанов.
Словом сказать, все одушевились и совершенно позабыли, что час назад… Но едва било двенадцать (впоследствии оказалось, что «Hôtel du Nord» в этот час запирается), как на кандальников вновь надели кандалы и увезли. С нас же, прочих подсудимых, взыскали издержки судопроизводства (по пятнадцати рублей с человека) и, завязав нам глаза, развезли по домам.
– Господа, завтра опять допрос в те же часы! – весело сказал нам лжепрезус. – Мы не арестуем вас и вполне полагаемся на ваше честное слово, что вы не выйдете из ваших квартир!
– Позвольте мне вот с ним! – попросил Прокоп, указывая на меня.
– Можете-с.
Затем было дано еще несколько разрешений совместного жительства, что возбудило новый фурор и новую популярность.
На другой день опять допрос и ужин – с тою же обстановкой. На третий, на четвертый день и так далее – то же. Наконец, на седьмой день, мы так вклепались друг в друга и того сами на себя наболтали, что хоть всех на каторгу, так впору в тот же день нам было объявлено, что хотя мы по-прежнему остаемся заарестованными на честном слове в своих квартирах, но совместное жительство уже не допускается.
Когда я брался за шляпу, производитель дел таинственно отвел меня в сторону и до крайности благожелательно сказал:
– Знаете, а ведь ваше дело очень плохо!
– Неужели?
– Так плохо, что самое малое, что вас ожидает, – это семь лет каторги. Разве уж очень искусный адвокат выхлопочет снисхожденья минут на пятнадцать!
– Это ужасно!
– Что делать! Уж я старался – ничего не поделаешь! То есть, коли хотите, оно можно…
– Ах, сделайте милость!
– Можно-то можно, только, вот видите ли… подмазочка тут нужна!
– Но сколько? Скажите!
Производитель дел с минуту подумал, пошевелил пальцами, как бы рассчитывая, сколько кому нужно, и наконец произнес:
– Вы стами тысяч можете располагать? – Я даже затрясся весь. – Сто тысяч! Да у меня и всего-то пять билетов второго внутреннего с выигрышами займа… на всю жизнь, понимаете? Сто тысяч! Да ежели в сентябре не выиграю по малой мере сорок тысяч – я пропал!
– Ну, в таком случае дайте хоть два билета!
– Два – с удовольствием! С величайшим удовольствием! Два билета – и я буду совершенно чист?
– Чисты как алмаз – ручаюсь. Так завтра утром я буду у вас.
– О, с удовольствием, с величайшим удовольствием!
Мы крепко пожали друг другу руки и расстались.
Это была первая ночь, которую я спал спокойно. Я не видел никаких снов и ничего не чувствовал, кроме благодарности к этому скромному молодому человеку, который вместо ста тысяч удовольствовался двумя билетами и даже не отнял у меня всех пяти, хотя я сам сознался в обладании ими. На другой день утром все было кончено. Я отдал билеты и получил обещание, что еще два-три допроса – и меня не будут больше тревожить.
Но вот наступил вечер – кареты нет. Пришел и другой вечер – опять нет кареты. Я начинаю беспокоиться и даже скучать. На третий вечер – опять нет кареты. Это делается уже невыносимым.
Бродя в тоске по комнате, я припоминаю, что меня, между прочим, обвиняли в пропаганде идеи оспопрививания, – и вдруг обуреваюсь желанием высказать гласно мои убеждения по этому предмету.
«Напишу статью, – думал я, – Менандр тиснет, а при нынешней свободе книгопечатания, чего доброго, она даже и пройдет. Тогда сейчас оттиск в карман – и в суд. Вы меня обвиняете в пропаганде оспопрививания – вот мои убеждения по этому предмету: они напечатаны, я не скрываю их!»