Ощутив неприятный осадок от этой встречи, Кирилл двинулся дальше.
Вернувшись домой, он прибрал со стола, принял горячий душ и, наконец, уселся на диван. На коленях уже лежал дневник, который все сильнее затягивал его своим содержимым. Кирилл открыл его на том месте, где остановился, и едва ощутимый мандраж предвкушения пробежал по его телу.
Строки шли ровнее, как будто девочка писала их, успокоившись после пережитого.
«Я прячусь уже второй день. Батарейка в фонарике закончилась, и теперь вокруг темно, но днем в щели между стенами пробиваются солнечные лучи. Они похожи на тонкие золотые ниточки, которые пытаются меня согреть.
Днем в доме было тихо. Я прислушивалась, но никого не услышала. Очень хотелось кушать. Я долго терпела, но, в конце концов, выбралась на кухню. Там было светлее. Но… на полу лежали мамочка и папочка.
Они мертвы».
Здесь почерк становился менее аккуратным, и страницы неприкрыто источали тяжесть пережитого ребенком.
«Ночью снова приходили люди в черных плащах. Они долго ходили по дому. Искали что-то. Через щели я видела их силуэты и тени. Они двигались быстро, как большие черные пауки.
Я узнала одного из них. Это был мой доктор. Сначала я обрадовалась. Мне так хотелось вылезти к нему, позвать, чтобы он помог мне. Но потом я поняла… Он с ними заодно. Вместе с ними он искал меня.
Мне очень страшно».
Эти три слова стояли отдельно, дважды подчеркнутые, будто девочка хотела сделать их единственным выводом из всего, что пережила.
«Сегодня приезжала полиция. Они увезли маму и папу. Когда их забрали, я вдруг почувствовала странное ощущение. Облегчение. Наверное, потому что больше не придется смотреть…
Полицейские что-то обсуждали. Я слышала, как они говорили обо мне. Наверное, нужно было выйти к ним. Наверное, они могли помочь. Но мое кресло было слишком далеко, а мама с папой не разрешают мне ходить. Они всегда говорили, что ни при каких обстоятельствах при посторонних людях нельзя.
Я не всегда их слушалась, но теперь буду слушаться.
Полицейские были в доме весь день. Что-то делали. Потом уехали. И стало тихо. Очень тихо. Здесь меня никто никогда не найдет.
Только кушать очень хочется…»
Последняя строчка была выведена крупнее и с явной тяжестью.
Кирилл замер, чувствуя, как его накрывает волна страха. Но не такого, который заставляет отстраняться от его источника или искать укрытие. Это было что-то другое — страх, который цепляет, завораживает, приносит странное, едва уловимое удовольствие… как от просмотра фильма ужасов, когда хочется одновременно закрыть глаза и продолжать смотреть.
Он перевернул страницу и увидел, что следующие несколько листов вновь оказались вырваны.
— Черт… — пробормотал Кирилл, скользя пальцами по оголенному переплету.
На следующей сохранившейся странице он заметил маленькие пятна. Красные. Они выглядели сухими, почти стертыми, но все еще выделялись на фоне желтой бумаги. Кирилл нахмурился и невольно коснулся одного из них кончиком пальца.
«Ножка, которой я наступила на гвоздь, заживает. Уже не так больно. Но теперь болит живот. Сильно. Очень сильно.
В холодильнике почти ничего не осталось. А то, что есть, уже стухло. Пахнет так, что дышать тяжело.
Здесь, внутри стен, бегают крысы. Одна из них была странной… у нее лапка как будто не работала. Она не смогла убежать. Я ее поймала».
На следующей строчке чернила будто дрогнули.
«Мне было ее жалко. Очень жалко. Но живот болел слишком сильно».
Ниже с большим отступом было всего одно короткое предложение, но выведенное крупно, словно требующее, чтобы его прочитали.
«Крысы невкусные».
Кирилл ощутил, как по спине пробежал холодок. Он откинулся на спинку дивана, как будто хотел слегка отстраниться от написанного. Но тетрадь продолжала притягивать его взгляд.
«Сквозь дыру у развилки, в которую я пролезаю, можно попасть в подвал. Там есть вентиляционная решетка. Через нее я пролезла. В подвале много места и старый мягкий диван. Он пахнет странно, но сидеть и лежать на нем удобно.
Нашла коробочку с мелками. Решила порисовать. Нарисовала цветы, облака и солнышко на стенах. Наверное, папа бы меня за это наругал. Он всегда ругался, если я пачкала стены. Но теперь меня никто уже не наругает.