3 апреля.
Вчера вечером пришел Борис Эрдман, а потом Сергей Ермолинский. Миша был в Большом, где в первый раз ставили «Сусанина» с новым эпилогом.
Пришел после спектакля и рассказал нам, что перед эпилогом Правительство перешло из обычной правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать, и аплодисмент продолжался во все время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского — верхами. Это все усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена — по адресу Правительства, а публика — и туда, и сюда.
Сегодня я была днем в дирекции Большого, а потом в одной из мастерских и мне рассказывали, что было что-то необыкновенное в смысле подъема, что какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: вот увидела все-таки! что люди вставали ногами на кресла!
Говорят, что после спектакля Леонтьев и Самосуд были вызваны в ложу, и Сталин просил передать всему коллективу театра, работавшему над спектаклем, его благодарность, сказал, что этот спектакль войдет в историю театра.
Сегодня в Большом был митинг по этому поводу.
Сегодня — тихий день. Написала и перевела письмо секретарше Лондонского ВОКСа — об адресах театра, режиссера и переводчика.
Телефон испорчен, все время звонки, а говорить нельзя.
4 апреля.
Миша вечером у Мелика. Я зашла на минутку к Оле в Театр. Как у меня много с ним связано.
Отправили письмо Тоду по «Турбиным».
5 апреля.
Днем вдруг охватил прилив энергии — надо что-то делать, куда-то идти... Миша (как он сказал — чтобы разрядить это напряжение) согласился пойти вместе со мной в Репертком — с «Пушкиным». Мерингоф по телефону — когда узнал, что М. А. придет — испуганно: А что с ним случилось?! — Ничего, просто пьесу Вам принесет. — Аа! Очень приятно!
Но эта радость у него мгновенно исчезла, когда он увидел «Пушкина»:
— Что это Вам вздумалось? (замечательный вопрос).
— Да это не мне, это жене моей вздумалось.
Тут Мерингоф устроил такой фортель — оказывается, просто от автора он пьесу принять не может. Нужно или через театр, или через отдел распространения.
Ну, что же, получит через отдел распространения!
Кроме того, для того же «разряда» позвонила к Месхетели и условилась, чтобы он принял М. А. 8-го.
Вечером Миша в Большом, откуда пришел, совершенно измученный, в первом часу ночи.
Сегодня М. А. написал письмо Марилу по поводу «Турбиных».
6 апреля.
Ушла от меня Тина, вернее, пришлось уволить из-за необычайно широкого образа жизни — беспрестанные звонки по телефону, беспрестанные гости и красноармейцы в большом количестве.
Миша вечером пошел играть в винт.
7 апреля.
День начался звонком Долгополова. Первое — просит М. А. сообщить ему содержание «Рашели», так как он дает статью о Дунаевском, и Дунаевский, говоря о «Рашели», посоветовал обратиться к Мише.
Второе — сообщение о заседании Художественного совета при Всесоюзном комитете по делам искусств. Оказывается, Немирович выступал и много говорил о Булгакове: самый талантливый, мастер драматургии и т. п. Сказал — вот почему вы все про него забыли, почему не используете такого талантливого драматурга, какой у нас есть — Булгакова?
Голос из собравшихся (не знаю кто, но постараюсь непременно узнать):
— Он не наш!
Немирович: Откуда вы знаете? Что вы читали из его произведений? Знаете ли вы «Мольера», «Пушкина»? Он написал замечательные пьесы, а они не идут. Над «Мольером» я работал, эта пьеса шла бы и сейчас. Если в ней что-нибудь надо было по мнению критики изменить, это одно. Но почему снять?
В общем, он очень долго говорил и, как сказал Долгополов, все ему в рот смотрели, и он боится, что стенографистка, тоже смотревшая в рот, пропустила что-нибудь из его речи.
Обещал достать стенограмму.
Потом позвонила Ольга — с тем же самым.
Потом звонил Яншин с напоминанием о том, что мы обещали придти в Цыганский театр.
Вечером разговор с Мишей о Немировиче и об этом — «он не наш»; я считаю полезной речь Немировича, а Миша говорит, что лучше бы он не произносил этой речи, и что возглас этот дороже обойдется, чем сама речь, которую Немирович произнес через три года после разгрома.
«Да и кому он ее говорит и зачем? Если он считает хорошей пьесу „Пушкин”, то почему же он не репетирует ее, выхлопотав, конечно, для этого разрешения наверху».
Сегодня в Большом Самосуд держал речь перед М. А., Мордвиновым, Меликом о том, что предпринимает меры, чтобы Толстой с Шостаковичем написали оперу об Иване Грозном.