Сегодня я слаба, слаба. И физически, и душевно. Плакать хочется, грустно, мрачно и тяжело физически. Все кашляю, и это меня угнетает. Говорю себе, что не имею нрава наводить уныние и скуку на других, но трудно себя пересиливать. Слабость душевная, как и твердость, имеет свои хорошие стороны. С тех пор, как я чувствую свое душевное расслабление, я стала гораздо откровеннее, гораздо уступчивее, не могу долго сердиться на кого-нибудь, жалостливее. И твердость имела свои хорошие стороны: я всегда переживала все одна и мужественно боролась со своими горестями, никому о них не говоря, и была более строга к себе. Обратная сторона этого была та, что я была строга и к другим. И я теперь иногда с ужасом и стыдом вспоминаю, как я могла бывать жестокой. Я и теперь не добра, хотя знаю, что даже теперь не надо отчаиваться, чтобы когда-нибудь сделаться лучше.
Мы – три сестры – идем лестницей. Маша добрее меня, а Саша еще добрее. В ней врожденно желание всегда всем сделать приятное: она нищим подает всегда с радостью. Сегодня радовалась тому, что подарила Дуне ленту, которую ей мама дала для куклы, потом сунула Дуничке пряников. И все это не для того, чтобы себя выставить, а просто потому, что в ней много любви, которую она на всех окружающих распространяет. Маша лечит, ходит на деревню работать, а я пишу этюды, читаю, копаю питомник, менее для того, чтобы у мужиков были яблоки, сколько для физического упражнения, и веду папашину переписку, и то через пень колоду. Плоха я; все лучше. Умирать еще нельзя, а стало часто хотеться.
Ге говорит, да и все, я этого не думаю – что папа меня гораздо больше Маши любит. В последний раз, как я писала дневник, только что я кончила, он вошел и спросил, что я пишу. Я сказала, что дневник. Он спросил: о чем? Я стала ему говорить и вдруг разрыдалась. Он очень перепугался и смутился и стал утешать меня, что он нисколько не изменился ко мне, что то, что он во мне знает, то любит по-прежнему, и что его радует, что мы его любим, что это очень хорошо и что он никогда этому не верит. Говорил, что, прочтя мой дневник, я перестала ему "импозировать", что я такая самоуверенная всегда и что-то еще. Маша услыхала из своей комнаты мой дикий рев и пришла смотреть, что со мной. Мы с ней живем очень дружно. И с Левой тоже. Он очень мил. Я боюсь, что ему скучно, и не умею его развеселить.
Я видела во сне на днях, что я сразу родила шестерых детей, из которых два последних были уроды, но не могла вспомнить от кого,- знала только, что незаконно. И старалась во сне найти хорошую сторону этого, говоря себе, что если моя гордость и самоуверенность не сделали своего дела, то, может быть, позор и смирение будут для меня полезнее.
Думала сегодня о том, как люди сочиняют, потому что сидела одна в зале и дополняла и разрабатывала те картины и рассказы, которые у меня в голове. Иногда какую-нибудь картину увидишь в жизни и целиком ее возьмешь, немного для удобства изменив; другой раз случайно какая-нибудь фраза произведет впечатление, западет в голову, потом рядом другая. Стараешься их так скомбинировать, чтобы между ними была связь, нападешь случайно на сюжет – и пойдет мысль дальше. Так же с картинами: где-нибудь на штукатурке отвалившейся увидишь фигуру, оно наведет на мысль, тут поможет фантазия, и выдумана целая картина. Конечно, все это будет носить отпечаток души и образа мыслей того человека, который сочиняет, и будет настолько хорошо или дурно, насколько тот человек хорош или дурен.
Вчера утром было хорошее, интересное письмо от Евгения Ивановича о его поездке за материалом для биографии Дрожжина. Описывает, как живут Алмазова, Анненкова, Ге, и мне стало за себя стыдно. Папа ему ответил в тот же день ласковым письмом 31, и я приписала несколько слов о делах. Мне было весь этот день весело. А сегодня я глупа, глупа, слаба и, должно быть, буду нездорова. Очень ломает всю. Холодно, ветер в окна дует, на дворе темно, собаки лают, в комнате часы тикают. Все это не располагает к энергии и веселью.
Больна, жар, и горло болит. Последнее время тосковала, скучала о том, что у меня отнят друг. Не знаю, о нем ли именно или вообще о любви скучала, но надо было себя взять в руки и мысленно строго выругать. Сейчас ушла от меня Марья Александровна. Говорила о Чертковых, о том, как тяжело было ей жить у них, потому что с их принципами они так мучили живущих у них людей, что одна из прислуг упала раз от усталости. А Маша говорит, что Марья Александровна видит в людях только хорошее и что это отсутствие проницательности очень завидно. Я думаю, что это не завидно. Завидно то, чтобы, видя все нехорошее, быть в состоянии это прощать, и этого мне хочется добиться.
На днях с папа разговаривали. Он видел, что я скучаю, и утешал меня. Говорил мне, чтобы я не унывала, что я еще настолько привлекательна, что могу еще не отчаиваться. Говорил, что ничего нет в Евгении Ивановиче, что бы я могла любить. Мне совсем не этого от него нужно было: я всегда от него жду и желаю строгости. Я хочу, чтобы он мне говорил, что совсем мне не нужно любви, что ее, наверное, больше не будет и не должно быть. Я себе это постоянно, говорю, но в слабые минуты чувствую себя одинокой и пугаюсь этого.
Вокруг много арестов и обысков. Булыгин сидит в Крапивне на две недели за отказ вести своих лошадей для записывания, Кудрявцев в тюрьме за переписку сочинений папа, Сопоцько в Петербурге арестован мы не знаем за что. Должно быть, и до нас дело дойдет. Я этого жду почти без страха и даже почти с некоторой долей радости. Но вернее всего, что нас не тронут, а теперь доберутся до "посредниковцев", и этого я боюсь. Я думаю, что для меня хороша была бы такая встрёпка, а то я стала изнеженна, эгоистична и озабочена собой до бесконечности. Страшнее всего мне за мама в этом случае: она очень страдала бы и у нее не было бы даже того утешения, что она терпит это во имя своих верований. Папа часто говорит, что был бы рад гонениям, но я думаю, что и ему это было бы тяжело.