него. Затем — характер, практическое проявление души, устой
чивость воли и совести, характер, придающий серьезность на
шим действиям и последовательность нашей жизни. Никакой
уступки посторонним влияниям, суждения вполне установив
шиеся, вполне наши, так что поколебать их невозможно.
Затем — то, что выше всего, даже выше постоянного стрем
ления ума и сердца к намеченной цели, — то, что нас двое: он
и я. Тот эгоизм вдвоем, какой бывает у любовной четы, нахо
дит у нас свое полнейшее и безусловное выражение в братском
чувстве. Пусть попробуют себе представить, если могут, двух
людей, два мозга, две души, две деятельности, две воли, спле
тенные, слитые воедино, накрепко связанные, сплавленные
даже в тщеславии; находящие одна в другой силу, опору и под
держку, без слов и ненужных излияний, всегда великолепно
понимая друг друга, словно сдвоенные ядра, следующие по од
ному направлению, даже когда они описывают кривую. Как же
до сих пор они не пробили себе дороги?
Природа, или, вернее, загородная местность, всегда была
тем, чем ее делал человек. Так, в XVIII веке она еще не была
романтической страной, родиной мечты, окрашенной воскрес
ным пантеизмом горожанина, природой опоэтизированной, ос-
сианизированной *, природой с распущенными волосами, живо
писно взлохмаченной Бернарденом де Сен-Пьером и современ
ными пейзажистами. Ни по своему внутреннему значению, ни
1 Препятствие ( лат. ) .
202
по внешнему виду она не походила на нынешнюю — на англий
ский сад, к примеру, с его неожиданностями и прихотливо
стью, элегичностью, непринужденностью, на живописные
уголки во вкусе Юлии Жан-Жака Руссо.
По внешним признакам природа была тогда французским
садом, по внутреннему смыслу означала то же, что природа
античная, природа времен Горация — место отдыха, оправдание
лени, свободу от дел, каникулы и приятные беседы.
Чтобы почувствовать и представить себе прелесть француз
ского сада, надо проникнуться образом мысли того времени.
Французский сад с его четкостью, с его ясным освещением, с
его прямыми аллеями, где просматривался каждый поворот, а
тайны исчерпывались уединенными беседами, французский
сад, где дерево было только линией, стеной, фоном, гобеленом
и тенью,— французский сад это был своего рода салон, весь
изукрашенный юбками, праздничными нарядами, весельем и
звонким смехом, звучащим по всем аллеям, сад, спасающий при
роду от мертвенности, скуки, неподвижности, монотонности
всей этой летней зелени, показывающий мужчину и женщину,
скрывая бога.
Замок XVIII века представлял собою тот же особняк, только
жизнь в нем была привольнее и шире, совсем как при на
стоящем дворе. Это Шантелу со всеми его гостями и придвор
ными, это Саверн Роганов и все дворцы, где господствовало
такое истинно княжеское гостеприимство, что при желании все
подавалось гостям в их покои.
8 мая.
< . . . > Так много писалось о трагедии, великой трагедии
великого века. И все же нигде о ней так не сказано, нигде не
дано такого ее образа, как на прекрасной гравюре Ватто «Ак
теры Французского театра».
Как схвачен тут смысл и колорит трагедии, такой, как воз
никла она в голове Расина, — декламируемой, а не сыгранной
какой-нибудь Шанмеле, встречаемой аплодисментами сидящих
на театральных банкетках высокородных господ и сеньоров
того времени! Тут переданы пышность ее и богатство, ее тор
жественное построение, жест, сопровождающий речитатив. Да,
на этом рисунке трагедия живет и дышит больше, чем в мерт
вом печатном тексте ее авторов, больше, чем в пересказах ее
критиков. Здесь, под этим портиком, сделанным по указаниям
какого-нибудь Перро, с виднеющимся в просвете водопадом
источника Латоны; здесь, в этом симметричном квартете, в
203
этих двух парах, у которых сама страсть выглядит как тор
жественный менуэт.
Как хорош тот, кого Ариана именует Сеньором, этот блиста
тельный персонаж в парике, в раззолоченных и расшитых на
плечных и набедренных латах, где играют солнечные блики,
в великолепном парадном одеянии для героических тирад. Как
хороша та, кого называют громким именем Мадам, принцесса