чащих снова и снова, я вижу, как его тревожит мысль о смерти,
этот глубинный страх, — наследие религиозного воспитания, от
которого не свободны даже наиболее эмансипированные, наи
более свободомыслящие.
«И почему эта извечная боязнь смерти? Помните, у Гомера,
Ахилл совершает возлияния? И из этих возлияний взлетают
души, подобно рою пчел? И он говорит: «Я предпочел бы быть
работником в деревне, чем царем этих душ» *. <...>
22 июня.
Наш век? Это век приблизительного. Люди приблизительно
талантливы, светильники приблизительно позолочены, книги
приблизительно напечатаны... Приблизительное — во всем: в ре
месле, как и в творчестве; в характерах и в промышленности;
приблизительное — в торговле, приблизительное — в науке...
Приблизительное — вот, видимо, дух нашего времени.
1 Неведомым богам ( лат. ) *.
14 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
209
26 июня.
По дороге к Шарлю Эдмону беседуем с Сен-Виктором о ге-
тевском «Диване», флаконе чистейшей эссенции роз, по сравне
нию с «Восточными поэмами» Гюго; говоря о грубости и крича
щих красках этих последних, Сен-Виктор сравнивает их автора
с хозяином большой кондитерской «Слава Багдада», завлекаю
щей, как перерывы в сказках «Тысячи и одной ночи».
Обедаем на свежем воздухе, человек двенадцать за столом.
О! Как в этой среде, даже в этой среде думающих людей, в этом
стане литературы, мысль мало индивидуальна, мало отмечена
печатью личности; мало, так сказать, почвенна! Сколько в ней
книжного, сколько предубеждений. Она вылеплена из наносной
земли, как мозг г-на Прюдома. Говорят о Вольтере, которому
дружно приписывают душу, готовую обнять все человечество,
вобравшую в себя великое Милосердие идей, приписывают
сердце, пожираемое жаждой справедливости... Вольтер! Какое
черствое сердце, какой бешеный эгоизм ума, — да это адвокат,
а не апостол! Вольтер — это скелет человеческого я!
Потом новая тема — война, вчерашняя победа *. Шовинизм,
патриотический хор уличных мальчишек с циркового райка; *
все умы распластались перед победой, перед успехом! Ни одна
душа не воспротивится этому триумфу, тогда как он — смерть
литературы, он — сабля, положенная на книгу, а великая сво
бода — не народов, но людей, свобода печати — в цепях, в на
морднике, и неизвестно, на сколько времени! Все эти люди
с легковесной совестью приспособились держать нос по ветру!
А какое поразительное отречение от своих взглядов, как со сто
роны религиозных людей, так и со стороны республиканцев!
Уйдем, вернемся в наш угол, закопаемся в кругу своей
семьи! Прочь из этого сухого и плоского мирка, где нет ни пре
данности, ни характеров, ничего прочного, устойчивого, где не
любят, не страдают, не возмущаются; где нет и тени братства,
идеалов, жертвенности! В сущности, это буржуазное общество,
но без воспитанности, даже без тех лживых покровов, под ка
кими прячут при помощи светских манер, красивых слов и ли
цемерия всю сухость и глубочайшее бессердечие ужасного, же
стокого человеческого эгоизма!
В нас живет отвращение Катона к богам, отвращение Шам-
фора к людям. Нас тошнит от этой эпохи. Среди своих совре
менников мы будто в ссылке... События нас ранят, Провидение
нам претит. Счастье грязно. Фортуна ломает комедию, пере
бежчики отвратительны. Еще одно гнилое исчадие Победы вхо-
210
дит в своих сапожищах в Историю, при жизни обеспечивает
себе память в Потомстве: это светопреставление, конец иллю
зиям и верованиям порядочных людей, религии чести. < . . . >
Бар-на-Сене, с 29 июня по 7 августа.
< . . . > Лекен, Мирабо — красота совершенно современная,
красота неправильных линий, горящего взгляда, страстного вы
ражения, красота живого лица. < . . . >
<...> Сегодня вечером один рабочий сказал моему родствен
нику: «Я не религионер... Я признаю, что религия хороша для
детей, но сам я уже слишком стар, чтобы понимать ее».
Время, от которого не осталось образца одежды и обеденного
меню, — мертво для нас, оно не поддается гальванизации. Исто
рия в нем не оживет, потомство не переживет его вновь.
С пистолетом в руке, взятом из моей гостиной, я вышел в