Искусство ради искусства? Вряд ли кто возводил его на та
кую высоту, как классик Бюффон, сказавший в речи при при-
230
еме в Академию: «Форма выражения истины важнее для чело
вечества, чем сама эта истина» *. Чем это не искусство ради
искусства! А слова Лабрюйера: «Искусство писать — это искус
ство определять и изображать»? *
Потом Флобер называет нам три свои часослова стиля: Лаб-
рюйер, некоторые страницы Монтескье, некоторые главы Шато-
бриана; и вот, выпучив глаза, с разгоревшимся лицом, подняв
руки, как для объятий, приняв позу Антея, он воспроизводит
на глубоких грудных нотах отрывки из «Диалога Сциллы
и Евкрата» *, и его голос звучит медью, походит на рычание
льва.
Флобер вспоминает непревзойденную статью Лимерака о
«Госпоже Бовари», и особенно заключительные слова: «Как
можно позволять себе столь недостойный стиль, когда на тро
не — первый писатель из пишущих на французском языке,
Император?»
Беседуем о его карфагенском романе, доведенном до поло
вины. Он рассказывает о своих изысканиях, о своей работе,
о прочитанном, о груде заметок, которая могла бы послужить
пьедесталом для какого-нибудь Бэле; а затруднения со словами,
необходимость передавать термины перифразами... «Знаете ли
мое единственное желание? Хочется, чтобы умный порядочный
человек засел бы с моей книгой часа на четыре, и я угощу его
славной порцией исторического гашиша. Только этого я и доби
ваюсь... А в общем, работа — все-таки лучшее средство хоть
что-то стибрить у жизни!»
25 января.
Совсем как бывает при первом представлении пьесы: нас
гонит на улицу какое-то волнение, что-то вроде смутного ожи
дания модных в наше время грубых выпадов, пощечины, что
ли, или удара палкой, чего-то неизвестного, — и мы убегаем
из дому, как из вялой, расслабляющей среды.
И вот мы на бульваре Тампль, в рабочем кабинете Флобера;
окно выходит на бульвар, на камине — золоченый индусский
идол. На столе — страницы его романа, почти сплошь зачерк
нутые.
От его радостных, горячих, искренних поздравлений с нашей
книгой становится хорошо на душе. Мы гордимся такой друж
бой, прямой, открытой, в ней здоровая непринужденность и щед
рая откровенность. <...>
231
Понедельник, 30 января.
У Дантю нам говорят, что в утреннем выпуске есть статья
Жанена. Покупаем «Деба» в видим восемнадцать колонок о на
шей книге. Можно было рассчитывать на статью по меньшей
мере благожелательную, а взамен — один из самых зверских
разносов, на какие способен Жанен. Во всей этой фельетонной
пене кроется настоящее вероломство: книга наша выдается за
произведение, стремящееся унизить литературу, за памфлет,
направленный против нашей же братии, за мстительную едкую
клевету *. А между тем эта книга — лучшее и самое мужествен
ное дело нашей жизни! Книга, показывающая все низкое в ли
тературе таким низким лишь для того, чтобы высокое стало
еще выше, еще более достойно уважения!
Нам любопытно бы знать, каким мелочным страстишкам,
мелочным обидам, какой жалкой зависти — из-за места, отве
денного нами такому-то или такому-то, — обязаны мы тем, что
автор «Мертвого осла» открещивается от нашей книги и стыд
ливо ужасается ею. Но дело в том, что этот человек, в котором
фальшиво все — от фраз до рукопожатий, от стиля и до самой
совести, — ужасается правды, иначе бы его так не бесил правди
вый показ действительного. Это — единственная разносная
статья за всю нашу литературную жизнь, не оставившая в нас
ни малейшей горечи...
31 января.
«Господин редактор!
Позвольте нам ответить в нескольких словах на статью, лю
безно посвященную нашей книге «Литераторы» критиком, кото
рый своими строгими высказываниями только делает честь лю
бой работе и уже премногим обязал нас в прошлом, — господи
ном Жюлем Жаненом.
Фельетон в «Журналь де Деба» от 30 января представляет
нашу книгу якобы отражающей только одно отвратительное в
литературе, грязь, развращенность, нездоровое воображение,
предательство и измены деятелей пера.
Наша же книга — в чем мы по совести уверены — совсем не
похожа на такое едкое, безжалостное и обезнадеживающее про