сказка Гофмана? Не следует ли прийти к заключению, что в
литературе прекрасное, доброе, достойное, увы, не обладает ни
какой абсолютной ценностью?
По мере того как пишешь, беспокойство растет. Твои прин
ципы становятся зыбкими, продвигаешься все менее уверенно.
Сегодня говоришь себе: «Только наблюдение», а завтра наблю
дение тебе кажется недостаточным. К нему нужно добавить
нечто такое, без чего нет произведения искусства, как нет вина
без букета. И чем ты более добросовестен, тем более тебя томят
сомнения и тревога.
Грабят Китай! * И это мы подвергаем насилию и грабежу
Пекин — колыбель, древнейшую колыбель искусства, цивилиза
ции! Мы уподобились гуннам и не можем больше ни в чем
упрекать варваров. Это ужасно, у меня такое чувство, будто я
вижу человека, который насилует свою собственную мать. И по
том, у нашей армии теперь разыграется аппетит: преторианцы,
воспитанные на разбойничьих набегах, — только этого не хва
тало!
Я думаю, не найдется еще двух человек, которые были бы
279
так оскорблены, как мы, — словно нам дали пощечину, — так
унижены, задеты за живое тем, что происходит, — развенча
нием Европы, осадой Гаэты *, разграблением Китая. < . . . >
16 декабря.
Шанфлери пришел посмотреть нашу коллекцию. Это тще
душный человек, — помятое, как старая шляпа, лицо, близору
кие глаза, длинные волосы, грубые башмаки. По его лицу, по
тусклым глазам, сюсюкающему выговору, по его плоским мыс
лям видно, что его отличает не ум, а только воля: он один из
тех, кто, как вол, проводит свою борозду. В общем, невзрачная
физиономия. Это наш противник, на которого его друзья смот
рят, как на бога, и которого мы, не говоря ему об этом, уважаем
за трудолюбие и пренебрежение торгашеством. Впрочем, стал
киваясь с кем-нибудь из наших литературных противников, мы
всегда опасаемся быть с ним слишком любезными по вполне
понятным причинам.
Шанфлери говорит, что следовало бы провести среди лите
раторов такое же обследование, как среди рабочих, и что он не
скрыл бы то немногое, что он заработал за пятнадцать лет. Он
держится с нами просто, нисколько не рисуясь; признается, что
за своего «Латура» получил семьдесят франков. Мы болтаем
обо всем этом, о том, как мало интереса проявляет публика к
искусству, о рисунках углем Бонвена. Уходя, он говорит: «Я не
смею пригласить вас к себе. Мне нечего вам показать, разве
только тарелки с революционными эмблемами. Это моя коллек
ция» *. — «Сколько их у вас?» — «Шестьсот!» Именно на этом и
должна была кончиться наша беседа с Шанфлери. < . . . >
Вторник, 18 декабря.
Мы решили пойти сегодня утром в больницу Милосердия
к г-ну Эдмону Симону, практиканту г-на Вельпо, с письмом,
которое по просьбе Флобера дал нам доктор Фоллен: для на
шего романа «Сестра Филомена» нам нужно изучить жизнь
больницы, увидеть все своими глазами...
Мы плохо спали. Поднялись в семь часов. Промозглый хо
лод. Мы ничего не говорим друг другу, но оба испытываем ка
кой-то страх, какое-то нервное напряжение. Когда мы входим
в женскую палату и видим на столе пакет корпии, бинты, пи
рамиду салфеток, нам становится не по себе, что-то подступает
к горлу.
280
Начинается обход. Делаем над собой усилие, следуем за
г-ном Вельпо с его практикантами, но ноги у нас налились
тяжестью, как у пьяных, похолодели и стали как ватные... Ко
гда видишь то, что мы видели, и эти таблички в изголовьях
кроватей, где написано только: «Оперирован такого-то...», при
ходит в голову, что провидение омерзительно, и хочется на
звать палачом бога, который виновен в существовании хирур
гов.
Вечером у нас остается ото всего какое-то смутное
впечатление — точно мы видали это скорее во сне, чем наяву.
И странная вещь, столько ужасного скрыто там под белыми
простынями, чистотой, порядком, тишиной, а в нашем воспоми
нании об этом есть что-то почти сладострастное, таинственным
образом возбуждающее. Образ потонувших в подушках,
иссиня-бледных женщин, преображенных страданиями и непо
движностью, дразнит и манит нас, как что-то сокрытое и вну
шающее страх. И еще более странно то, что мы, которые так же
содрогаемся от чужой боли, как и от своей, мы, которым садизм