вому смыслу. Послереволюционные короли напоминают мне
Прюдома, который обворован жуликом, но не поднимает шума,
потому что иначе пришлось бы дать или получить оплеуху.
Монархи шарят в своем кармане, чтобы выяснить, могут ли они
начать войну. Австрийский император боится банкротства.
И все они прощупывают друг друга. Ни одного характера! Ни
одного безумца! — что, впрочем, то же самое... Ни один не спо
собен даже поддаться ярости! < . . . >
Поистине ни в какую эпоху истории человечества, даже во
времена величайшего духовного упадка, жизнь не являла столь
развращающих примеров. Настоящий апофеоз преуспевающих
каналий. Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния,
нажитые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят
порядочному человеку: «Ты жалкий дурак!» < . . . >
19 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1
ГОД 1861
3 января.
Шенневьер принес нам новое издание своих «Нормандских
сказок». Заново просматривая их, мы говорим о том, как гру
стно, что этот человек занимается вещами, ему несвойствен
ными: ему бы, с его талантом, воскрешать старину X века, ра
ботать над добротным нормандским романом, подробным и ис
полненным эрудиции, а он вместо этого берет на себя роль
финсониевского Плутарха *.
Разрезая страницы этой книги, мы вдруг начинаем пони
мать, чего именно всегда так не хватает нам у Флобера: в его
романе недостает сердца, точно так же как нет души и в его
описаниях. Сердечность таланта — дар весьма редкий; в наши
дни им владеет Гюго наверху и Мюрже — внизу; но когда я го
ворю о сердечности таланта, я вовсе не имею в виду сердечно
сти в жизни, — порой это вещи противоположные.
Видел сегодня, как полицейские схватили какого-то жалкого
горемыку. Толпа была на стороне полицейских. Право, нет
больше парижан, нет больше французского народа. < . . . >
Вторник, 8 января.
Всем направлением нашего творчества, значением наших
романов, новизной исторических воззрений, родственными свя
зями, инстинктивными чувствами, вкусами, причудами, кото
рые становятся нынче модой, физическими потребностями и ду
ховными стремлениями, — всем решительно мы принадлежим
современности; но — странный контраст — наряду с этим мы
более чем кто-либо чувствуем себя людьми другой эпохи; мы
словно связаны тайными нитями с наследием иных нравов, за
конами иного общества.
290
Выходим после лекции Филоксена Буайе о Шекспире, не
сколько удивляясь его речистости, изобилию образов, искусно
сти сравнений, утонченности суждений — словом, всему тому
шумному потоку слов и образов, которые извергает из себя
этот человек. Что-то вроде пифии, прорицающей со своего тре
ножника, — неистовые жесты, гневно сжатые кулаки, которыми
он потрясает над головой, закатывание глаз — так, что видны
белки, — длинные седеющие волосы, ниспадающие ему на
уши.
По существу все это — произнесенный вслух, продекламиро
ванный фельетон, попурри из всех родов красноречия. Какая-то
смесь проповедника с комедиантом.
К несчастью, он все норовит свернуть на эту ужасную фило
софию истории — прескверную выдумку новейших историков,
которая состоит в том, что факты подаются вперемежку со вся
кими туманными и высокопарными словами вроде «человече
ство», «человеческая солидарность», «душа человечества», «че
ловеческие принципы» и проч. В результате, Филоксен Буайе,
говоря о смерти Кориолана, выражается так: «Кориолан умер,
замурованный в своей формуле». Это буквально! Ничто не
действует мне так на нервы, ничто не вызывает такого чувства
скуки, как все эти словеса, опьяняющие слух, — вроде «цивили
зация» и проч., — с помощью которых критики, в своем лириче
ском энтузиазме, переносят людей прошлого в будущее или на
стоящее и приписывают им обдуманные намерения переделать
общество и обновить мир.
Ничего нет глупее подобных попыток превратить гениаль
ных людей вроде Шекспира в апостолов человечности, ибо ге
ниальный Шекспир был и остается попросту гениальным чело
веком, — мне так и кажется, будто я вижу его тень, и если
только тени способны слышать, она, вероятно, таращит глаза
от удивления, слыша, какие апостольские деяния приписывает