Выбрать главу

света. Казалось, солнечный свет, в который окунается крошеч

ное существо, — это сама жизнь. Детские ножки двигались и

барахтались под солнечным лучом, словно возникая из небытия.

Иногда я думаю, что солнечные лучи — это души художни

ков. Тот луч, наверное, был душою Мурильо.

З А М Е Т К И О С В Е Т С К О М О Б Щ Е С Т В Е

12 июля.

Вчера под вечер моя племянница встретила на улице маль

чишку лет десяти, — он сидел на тумбе. Всю прошлую ночь он

провел на улице, целый день ничего не ел. Он из Мерэ. Матери

у него нет, мачеха бьет его. Он работал у Мартино, помогал

ему жечь уголь, но Мартино заболел, и его прогнали. Маль

чишку усадили на кухне перед тарелкой вареного мяса, в мгно

вение ока он съел целую ковригу хлеба, чуть не подавился —

пришлось дать ему скорей воды. Ел угрюмо, словно испуган

ный зверек, ни на кого не глядя. Скверная шапчонка нахлобу

чена на самые глаза; с трудом заставили его поднять голову.

Он крив на один глаз, на другом — бельмо... Ему велели пойти

на ферму Ра — первое время он сможет пасти гусей, и за это

его будут кормить, а потом уже ему станут платить жало

ванье. Пусть он сегодня переночует на постоялом дворе, а ут

ром придет сюда завтракать.

Сегодня вечером шел дождь; гуляя, я остановился покурить

под сводами рынка. Вдруг вижу какого-то мальчугана: он раз

влекается тем, что подбрасывает в воздух огромную грязную

фуражку, подобранную, как видно, где-нибудь на свалке. За

метив, что на него смотрят, он убежал и забился за торговой

стойкой, пытаясь спрятаться. Я подошел к нему: «Ведь это ты

вчера ужинал вечером вон в том доме?» Он не отвечает, делает

вид, что не слышит, голова низко опущена, козырек надвинут

на самые глаза. Потом отвечает: «Нет!» — таким правдивым

тоном, что я двигаюсь дальше. Делаю несколько шагов и снова

возвращаюсь.

— Ну-ка, погляди на меня, — говорю ему — и узнаю его

глаза. — Отчего же ты не пришел завтракать?

— Да так, забыл...

356

Он смотрит со страхом, он старается вывернуться, он уже

чувствует себя человеком, которому надо чего-то опасаться, от

кого-то прятаться, он уже заранее все готов отрицать, как будто

чует поблизости следователя.

Появляется тетушка Мартино:

— Да врет он все, — кто его бьет! Родители уверены, что он

у нас, а он, изволите видеть, вот уже два дня как шляется.

Хорош, нечего сказать! Нет, видно, не миновать тебе тюрьмы...

Ну, живо, собирайся, пошли в Мерэ. Я ведь думала уже, что

тебя полицейский зацапал.

Ребенок съежился, он словно окаменел.

— Ну, собирайся!

Двое чистеньких мальчиков, буржуазных сынков, розовых,

уже пузатых, пышущих здоровьем и глупостью, пялят свои ду

рацкие глаза на маленького отверженного, на его фуражку с

остатками козырька, на блузу, с рукава которой свисает выхва

ченный треугольником лоскут, на скрученный веревкой шей

ный платок в цветочках, похожих на раздавленных клопов, на

штаны, вымокшие до живота, слишком длинные, болтающиеся

вокруг его ног, словно пустые кишки. Вот он решается и мед

ленно встает. Затем, согнувшись над камнем в позе смиренной,

но в то же время полной затаенного протеста, словно придав¬

ленный тяжестью рока, ни на кого не глядя, не обращая внима

ния на детей, вылупивших на него глаза, какими-то по-змеи-

ному медленными и вместе с тем скованными движениями,

в которых сквозит покорность, лень, привычная нищета, ма¬

ленький бродяга начинает надевать деревянные башмаки по

верх своих жалких опорков. Это огромные башмаки, из тех,

что валяются иногда у обочины дороги где-нибудь возле фермы,

но они налезают с трудом: такие мокрые у него ноги, так про

питались они за день грязью уличных луж и придорожных

колдобин.

— Хочешь хлеба? — спрашиваю я его. — Ел ты что-нибудь?

— Нет.

— Моя мама, — произносит один из маленьких зрителей,

глядя на него с изумлением и как бы почтительным страхом —

так глядят приличные люди на каторжника, — моя мама давала

ему хлеба и говядины.

Маленький горемыка украдкой придвигает к себе свои

пожитки — огромную фуражку, которой он играл, какие-то ста

рые штаны того немыслимого цвета, какой приобретает выбро

шенное тряпье, полинявшее на солнце, побуревшее от грязи,