чались сильные лишаи, шарлатаны обожгли его царской водкой
и шпанскими мушками; потом он стал хромать, потом сде
лался безногим калекой. Рассказ без жалоб, и от этого еще бо
лее страшный — рассказ мученика судьбы; этот клочок бу
маги — еще одно, и притом самое сильное, какое я только встре
чал, опровержение промысла божьего и божьего милосердия.
Опьяняясь всей этой обнаженной правдой, всей глубиной
этих бездн подлинной жизни, мы думаем: «Философы и мо
ралисты могли бы сделать прекрасную публикацию, собрав по
добные материалы под общим заглавием: «Секретные архивы
человечества»!»
Мы вышли, самое большее на минутку, подышать воздухом
и прошлись по саду, в двух шагах от дома. Ночью пейзаж вы
глядел каким-то встрепанным.
2 ноября.
Мы попросили Флобера прочесть нам что-нибудь из его
путевых заметок *. Он начинает читать, и по мере того как он
развертывает перед нами картину утомительных форсирован
ных маршей, когда он по восемнадцати часов не сходил с коня,
целыми днями не видал воды, когда по ночам его одолевали
насекомые, — развертывает картину беспрерывных трудностей,
еще более тяжких, чем опасности, подстерегавшие его днем,
сверх всего — ужас перед сифилисом и тяжелой дизентерией,
какая бывает от лечения ртутью, — я задаюсь вопросом, не
проявилось ли тщеславие и позерство в этом путешествии, кото
рое он задумал, проделал и завершил, чтобы потом рассказы
вать о нем и похваляться им перед руанскими обывателями?
441
Его заметки, написанные с мастерством опытного худож
ника, похожи на цветные эскизы, но надо прямо сказать, что,
несмотря на невероятную добросовестность, на стремление пе
редать все как можно более тщательно, недостает чего-то неуло
вимого, что составляет душу вещей и что художник Фромантен
так хорошо прочувствовал в своей «Сахаре».
Весь день Флобер читал нам эти заметки; весь вечер об этом
говорил. И к концу дня, проведенного взаперти, мы испыты
вали утомление от всех стран, которые мысленно посетили
вместе с Флобером, и от всех описанных им пейзажей. Лишь
несколько раз он делал маленький перерыв, чтобы выкурить
трубку, — курит он быстро, — но и то не переставал говорить о
литературе, пытаясь иногда кривить душой, идти наперекор
своему темпераменту, утверждая, что надо быть приверженным
вечному искусству, что специализация мешает этой вечности,
что из специального и локального нельзя создать чистой кра
соты. Когда же мы спрашиваем, что он подразумевает под кра
сотой, он отвечает: «Это то, что смутно волнует меня!»
Впрочем, у него на все имеется своя точка зрения, которая
не может быть искренней, имеются мнения напоказ, полные
утонченного шика, и парадоксальной скромности, полные вос
торгов, явно чрезмерных, перед ориентализмом Байрона или
художественной силой гетевского «Избирательного сродства».
Бьет полночь. Флобер только что закончил рассказ о своем
возвращении через Грецию. Он не хочет еще отпускать нас,
ему хочется еще говорить, еще читать; в этот час, по его сло
вам, он только начинает просыпаться, и если бы мы не хотели
спать, он лег бы не раньше шести утра. Вчера Флобер сказал
мне: «С двадцати до двадцати четырех лет я не знал женщины,
потому что дал себе слово, что не буду ее знать». Вот в чем
проявляется сущность и натура человека. Тот, кто сам себе
предписывает воздержание, не способен действовать импуль
сивно, он говорит, живет, думает не по естественным побужде
ниям, он сам себя лепит и формирует, сообразуясь со своим
тщеславием, своей внутренней гордостью, со своими тайными
теориями, со своей оглядкой на людской суд. < . . . >
По поводу «Капитана Фракасса» *. Ничто так не коробит
в книге, как контрасты между реальностью предметов и ро
мантической условностью, фальшью персонажей. Все, что ма
териально, — все обстоятельно описывается, живет, существует.
Остальное же: диалоги, типы, интрига — все условно. Стену вы
видите и видите на ней тень героя, а сам герой ускользает,
442
стушевывается, превращается в фальшивую и неопределенную
фигуру. Громадный недостаток этого жанра в слишком густо
положенных красках, — пейзажем, домом, жилищем, костюмом