Догадаетесь ли вы по внешности Ламартина, что он автор таких
поэм? Невыразительная голова, глаза угасли... сохранилась
только элегантная осанка, на которой не сказался возраст...
444
А все потому, что в нас теперь слишком много наслоений. Да,
безусловно, гораздо больше наслоений, чем было прежде. Все
мы гораздо больше заимствуем теперь у других, и наше лицо
в результате этих заимствований теряет своеобразие. С каждого
из нас можно скорее писать портрет какой-то определенной
группы людей, а не наш собственный портрет...»
Минут двадцать он развивал эти идеи — и говорил все тем
же голосом... Мы поднялись. Он проводил нас до двери, и тогда,
при свете лампы, которую он держал в руке, этот величайший
историк-мечтатель, этот великий сомнамбула прошлого, этот
великолепный собеседник, которого мы только что слышали,—
па мгновение предстал перед нами в виде худенького старичка,
тщедушного человечка, застенчиво запахивающего на животе
свой редингот и обнажающего в улыбке большие зубы мерт
веца; у него выцветшие глазки, около щек болтаются седые
полосы; ни дать ни взять какой-нибудь мелкий рантье, неприят
ный старый ворчун.
У Маньи, за обедом, я слышу, как папаша Сент-Бев, на
гнувшись к Флоберу, говорит ему: «Ренан недавно был на обеде
у госпожи де Турбе. Он был очень мил... просто очарователен...»
Даже здесь, за нашим столом, среди скептиков, это вызвало
некоторое возмущение. Из нас никто не покушается ни разру
шать, ни закладывать основы религии, ни сочинять Христа, ни
опровергать его сочинителей, никто не надевает на себя обла
чения апостола — и все мы бываем иногда у г-жи де Турбе. Ну и
прекрасно! Но чтоб эта разновидность проповедника-философа
обедала там, обедала у Жанны! Вот так ирония нашего вре
мени! Поистине забавно.
Выйдя на улицу, Готье медленно бредет с нами, покачи
ваясь, как слон, которому после длительного переезда по морю
вспоминается бортовая качка, — это теперешняя походка Готье;
он счастлив, он польщен, как новичок, теми статьями, которые
недавно посвятил ему Сент-Бев, но жалуется, что, исследуя его
поэзию, тот ничего не сказал об «Эмалях и камеях» *, в кото
рые Готье больше всего вложил самого себя.
Он жалуется, что критик так усердно выискивает в его
произведениях что-нибудь любовное, сентиментальное, элеги
ческое, все, чего сам Готье не переносит. Он говорит, что, выси
дев тридцать три тома, он, конечно, принужден был считаться
со вкусами буржуазии и кое-где вкрапливать чувствитель
ность, кое-где — любовь. Однако Готье прибавляет:
— Две подлинные струны моего творчества, две самые
445
сильные ноты — это буффонада и мрачная меланхолия, мне
осточертело мое время, и я стремлюсь как бы переселиться в
другие страны.
— Да, — соглашаемся мы, — у вас тоска обелиска *.
— Да, это так. Вот чего не понимает Сент-Бев. Он не пони
мает, что мы с вами, все четверо, — больны: у нас только раз
ное чувство экзотики. Существуют два его вида. Первый — это
вкус к экзотике места: вас влечет Америка, Индия, желтые, зе
леные женщины и так далее. Второй — самый утонченный, раз
вращенность высшего порядка,— это вкус к экзотике времени.
Вот, например, Флобер хотел бы обладать женщинами Карфа
гена, вы жаждете госпожу Парабер, а меня ничто так не воз
буждает, как мумия...
— Ну, как вы хотите, — говорим ему мы, — чтоб папаша
Сент-Бев, даже при бешеном желании все понять, понял
сущность такого таланта, как ваш? Конечно, его статьи очень
милы, это приятная литература, очень искусно сделанная, — но
и только! Еще ни разу, так мило беседуя в своих статьях, напи
санных в такой милой манере, ни разу не открыл он ни одного
писателя, не дал определения ни одному таланту. Его суждения
ни для кого еще не отчеканили и не отлили в бронзе медаль
славы... И, несмотря на все свое стремление быть вам прият
ным, как мог он влезть в вашу шкуру? Вся изобразительная
сторона вашего искусства ускользает от него. Когда вы опи
сываете наготу — это для него нечто вроде литературного
онанизма, под предлогом красоты рисунка. Вы только что ска
зали, что не хотите вносить в это чувственность, а вот для него
описание груди, женского тела, вообще обнаженности неотде