Выбрать главу

тонко разбирается в них, чем почти все знакомые нам светские

женщины. Мы говорим о свободе ее обращения, о ее внимании

к каждому, о ее очаровательных резкостях, о ее страстной, яр

кой речи, о ее артистическом откровенном языке, о том, как она

рубит сплеча, о ее мужественности и вместе с тем о ее милых

женских черточках, об этом сочетании недостатков и досто

инств, носящих печать нашего времени, таких новых и неожи-

505

данных в представительнице царствующей фамилии и превра

щающих ее в любопытный тип принцессы XIX века: что-то

вроде Маргариты Наваррской, воплотившейся в родственнице

Наполеона.

Бывают авторы такие же антипатичные, как люди. Когда

вы их читаете, они не нравятся вам так, как будто вы их ви

дите. <...>

Пятница, 18 августа.

Мы изумлены тем, что газеты и некоторые люди говорят о

нашем ордене * и удивляются, почему мы его не носим. Черт

возьми, они заставляют нас подумать об этом: мне кажется, что

с самого основания ордена Почетного легиона не было людей,

менее нас подходящих для его получения.

19 августа.

Мы чувствуем какой-то страх за свою пьесу, которая уже

наверняка будет поставлена; опасения и тревога слегка отрав

ляют нам радость; она немного тускнеет из-за быстроты, с ка

кой наступают события, — мы больше хотели бы, чтобы они

маячили на горизонте.

29 августа.

После обеда, не вставая из-за стола, мы говорим друг с дру

гом о себе.

Во мне течет лимфа XIX века — мыслительной, чисто ду

ховной жизни. И может быть, я оказался бы в среде, более соот

ветствующей моей натуре, живи я в другой век, например в

Германии XVI столетия, где ценились сила, телесные каче

ства, — я бы ел мясо вепря, пил, целовался. Где-то глубоко во

мне сидит свинья, которой, мне кажется, не пришлось получить

развития.

У меня другие стремления, чем у второго из нас. Если бы

он не был тем, чем стал, он тяготел бы к семейной жизни, к

буржуазному идеалу, мечтал бы соединить свою судьбу с сен

тиментальной женщиной. Я — чувственный меланхолик, а он —

страстный и нежный меланхолик.

Я ощущаю в себе черты аббата XVIII века и вместе с тем

некоторые черточки предательской иронии, свойственной

итальянскому XVI столетию, хоть я и терпеть не могу крови,

жестокости, физической боли, и разве что ум у меня может

злобствовать.

506

Эдмон же, напротив, почти добродушен. Он родился в Ло

тарингии, у него германская душа, — мы впервые додумались

до этого. Я же парижский латинянин.

Эдмон легко может представить себя военным какого-нибудь

другого века; он чувствует в себе лотарингскую кровь, не прочь

подраться и любит помечтать. Я же скорее занимался бы де

лами капитула, дипломатией городских коммун и весьма гор

дился бы тем, что умею провести мужчин и женщин, — для соб

ственного удовольствия, чтобы иронически полюбоваться этим

зрелищем. Неужели сама природа предопределяет судьбу стар

шего и младшего, как раньше ее предопределяло общество?

Странная вещь! У нас в конце концов совершенно разные

темпераменты, вкусы, характеры — и совершенно одинаковые

мысли, одинаковые оценки, симпатии и антипатии к людям,

одинаковая интеллектуальная оптика. У обоих мозг видит оди

наково, одними и теми же глазами *.

31 августа.

<...> Роман, который мы теперь пишем *, это история, пе

релистывающая людей.

Все идет к уничтожению неожиданного, к уничтожению пре

лести случайного, в обществе, в архитектуре, в пейзаже. <...>

Мы оба довольно хорошо дополняем друг друга: Эдмон это

страсть, Жюль — воля.

1 сентября.

У нас завтракает Гот. Этот актер пришел в театр из хоро

шего общества, он учился в коллеже; вид у него такой, как

будто он приехал из деревни, лицо веселое, как у деревенского

священника и хитрого сельского жителя. У него веселость санг

виника, улыбка широкая, открытая, общительная, доброжела

тельная.

В нем чувствуется человек, который видит, наблюдает, сле

дит за различными типами, зарисовывает силуэты. Он говорит,

что, не умея рисовать, очень хорошо набрасывает на бумаге

движения какого-нибудь персонажа, когда обдумывает свои