ства *, мирок, который он описывает нам с привкусом какой-то
комической горечи; тут и душевная сухость, и фиглярство, и
эгоизм, и нелепая гордость, презрение к Виктору Гюго, вере
ница знакомств, и работа украдкой, и новое религиозное учение;
завершая картину, он передразнивает этих представителей бо
гемы, каждый из которых говорит о соседе (Монселе — о Шан
флери, Шанфлери — о Монселе) : «Ни одного друга! Ни одного
друга». И он строит великолепную гримасу, закатывая глаза.
2 апреля.
Уезжаем в Рим *.
3 апреля.
Это почти счастье — уехать из Парижа и, приближаясь к
Марселю, увидеть, как мы сегодня утром, голубое, легкое,
смеющееся небо, весеннюю зелень, деревенские домики, как бы
слепленные из золотой грязи.
Когда смотришь на эти места, они кажутся слишком счаст
ливыми и слишком веселыми, чтобы отсюда мог выйти беспо
койный, нервный талант — современный талант. Здесь может
вырасти только такой болтун, как Мери, или такой ясный и хо
лодный талант, как Тьер. Никогда здесь не появится ни Гюго,
ни Мишле.
556
5 апреля.
На «Павсилипе». Из своей каюты смотрю через круглый
глаз корабля на вечное движение косматых волн; порой в рамке
этой линзы появляется маленькое судно, — словно марина, на
писанная на хрустальном голыше. На палубе — вновь завербо
ванные папские зуавы, преимущественно бельгийцы, — бедные
истощенные юноши; некоторые, сидя на свернутых канатах, чи
тают душеспасительные книжки с золотым обрезом. У этих
грустных новобранцев, завербовавшихся из нужды, цвет лица
от морской болезни даже не желтый, а землистый!
5 апреля.
Облокотившись на то колесо, которое разворачивает перед
кораблями безграничность моря и ведет их вокруг земного шара,
стоит вахтенный рулевой — одна рука у него застыла на меди
колеса, другою он держится за стойку крепления. За ним —
спасательная шлюпка. Лицо загорелое, дубленное морскими
ветрами, на голове матросская шапочка; его силуэт выделяется
на небе, покрытом маленькими розовыми, как бы ватными хол
миками; а дальше — тающая нежная желтизна, похожая на
бледность бенгальских лилий, подернутый дымкою светлый ам
фитеатр, переходящий в ясную голубизну огромного купола; не
сколько чаек прочерчивают широкое, пустое, прозрачное небо.
Какой великолепный и простой рисунок для заглавного ли
ста книги о путешествиях!
Мне кажется, современные двадцатилетние поэтишки стали
такими доками в своем искусстве, что это их связывает по ру
кам и ногам. <...>
12 апреля.
Вот что не поддается подсчету: сколько глупостей говорят
в Риме буржуа, сидящие за табльдотом.
15 апреля.
< . . . > Тот, кто не отличает вас от других, наносит вам
оскорбление. < . . . >
Здесь живет счастливый народ, веселый, как здешнее небо,
наслаждающийся своими дешевыми радостями. Неприхотливый,
как верблюд, он питается чуть ли не одним солнцем, поку
пает мясо лучшего качества за двенадцать байокки, не платит
557
кровавого налога, не несет воинской повинности, почти не знает
других налогов, не испытывает ни унижения от своей бедности,
ни горечи и отчаяния в нужде, потому что она облегчается
множеством благотворительных учреждений, а также милосер
дием и щедростью тех, кто хотя бы чуточку побогаче.
Когда я сравниваю этот народ с другими народами, теми,
что наслаждаются прогрессом и свободой, отмечены зловещей
печатью современного практикантства, задушены налогами, не
знают, на что прожить день, катятся от революции к револю
ции, которые только увеличивают налоги, даже кровавый налог,
доводят тщеславие до злокачественного перенапряжения, раст
равляют раны бедности, недовольства и зависти, — мне, право,
кажется, что за слова приходится платить слишком дорого!
17 апреля.
Микеланджело — скульптор, но не живописец. Человек, у
которого Страшный суд похож на омлет по-арпински * и раз
малеван, как на ярмарке. Но глаза, — и глаза всех, — смотрят на
это, опьяненные заранее испытываемым восхищением.
17 апреля.