Потом он уселся в маленькое кресло возле юбок принцессы.
И здесь, как у бедного придворного шута, голова его утомленно
опустилась, толстые, набрякшие складки век упали на глаза,
он наклонился, уронив руки вперед, и тяжелый сон, сморив
ший его, казалось, готов был перейти в такую смерть, когда
мертвый падает, уткнувшись носом в паркет. Нас охватило
печальное предчувствие, и, хотя этот человек сейчас наделен
всеми благами и стоит у порога академического бессмертия, нам
показалось, что, по свирепой иронии, всегда прибегающей в
жизни к встречному счету, где-то уже сколачиваются доски
для его гроба.
На минуту он оказывается возле Сен-Виктора, который го
ворит ему с кислой улыбкой, передергиваясь, как всегда, когда
он приходит в салон принцессы и видит нашу группу близких
ее друзей:
— Ну, как? Ты, надеюсь, написал статью о Понсаре! Ведь
теперь он считается гением...
— Ох, какое это имеет значение... — добродушно отвечает
Готье. — А потом, ты ведь читал достаточно моих статей! Их
всегда надо читать между строк.
— Во всяком случае, — сухо возражает Сен-Виктор, — ты
писал о «бессмертии вечных произведений...». *
— Э, чепуха! — отвечает Готье.
Когда мы выходим, принцесса, которая, тревожась за здо
ровье Готье, посылала к нему своего врача, доктора Ле Эллоко,
тянет нас за рукав и тихо говорит нам:
— Оказывается, это не легкие, а сердце...
Подвозя нас в своем экипаже, он так трогателен, так мил в
разговоре с нами, что на глаза у нас навертываются слезы от
его шуток умирающего, в которых слышатся и Пантагрюэль и
Шекспир.
— Повторяю, как только начинаешь лечиться... Я теперь
принимаю множество лекарств... И что же, вы видите, дела мои
совсем плохи!
4 декабря.
<...> Наше правительство еще больше ненавидит литера
торов, людей искусства, чем республиканцев или социалистов.
В искусстве и в литературе есть жирные молодые люди с
животиками, вроде Абу и Бюрти, — сущие промышленники в
этой области. <...>
604
5 декабря.
Искусство заполняет всю нашу жизнь. Покупать предметы
искусства, создавать их; переходить, как сегодня, от лихорадоч
ной покупки за пятьсот франков восхитительного кресла в
стиле Людовика XVI к созданию психологического портрета
госпожи Жервезе, который мы написали вечером, — в этом все
наше существование. Остальное очень мало для нас значит.
Мастерство романиста — и вообще писателя — состоит не
в умении все описывать, а в умении выбирать.
14 декабря.
Сегодня за завтраком мы видели нашего поклонника и уче
ника — Золя *.
Мы встретились с ним впервые. По первому впечатлению он
показался нам голодным студентом Нормальной школы — одно
временно коренастый и хилый, по сложению напоминает Сарсе
и с бескровным восковым лицом; совсем еще молодой, но
с какой-то тонкостью, фарфоровой хрупкостью в чертах, в ри
сунке век, в явно неправильном носе, в кистях рук. Весь он
немного похож на свои персонажи, соединяющие в себе два
противоположных типа, на этих его героев, в которых слито
мужское и женственное; и даже с духовной стороны можно за
метить в нем сходство с созданными им душами, полными
двусмысленных контрастов.
Заметнее всего одна сторона: его болезненность, уязвимость,
крайняя нервозность, из-за которых вас иногда пронизывает
ощущение, что перед вами хрупкая жертва болезни сердца.
Словом, это существо нераспознаваемое, глубокое, противоре
чивое, существо страдающее, тревожное, беспокойное, двой
ственное.
Он говорит о трудностях своей жизни, о том, что ему хоте
лось бы, что ему необходимо найти издателя, который купил бы
его на шесть лет вперед за тридцать тысяч франков, обеспечив
ему шесть тысяч франков в год на жизнь для него и его ма
тери, и возможность написать «Историю одной семьи» *, роман
в десяти томах.
Ведь он хотел бы создавать крупные вещи и не сочинять
больше этих статей, «подлых, гнусных статей, — говорит он,
возмущаясь самим собой, — таких, какие я сейчас вынужден
писать для «Трибуны» *, где я окружен людьми, навязываю
щими мне свои идиотские мнения. Ведь нужно прямо сказать,
наше правительство своим равнодушием, своим невежествен-