кое раздражение, что я потерял над собой власть и ушел из
дому, бросив ему на прощание, что не знаю, когда вернусь. Он
совершенно равнодушно дал мне уйти.
Долго во мраке метался я по Булонскому лесу, сбивая уда¬
рами трости траву и листья, и всякий раз, когда за деревьями
показывался мой дом, я убегал от него; наконец я вернулся
домой уже в поздний час.
Как только мне открыли дверь, я увидел на верху лестницы
моего любимого, который прибежал на звонок в одной сорочке,
прямо из постели; услыхал его голос, обласкавший меня при
ветливыми расспросами. Не могу выразить, какую радость,
почти детскую, я испытал, вновь обретя это сердце, в которое
уже не верил.
6 мая.
В своем горе я становлюсь черствым, безжалостным к стра
даниям других людей, чего прежде не было. Я отвечаю нищему:
«Ничего нет!» — и сам удивляюсь своей бессердечности.
8 мая.
Сегодня, в воскресенье, чтобы хоть немного развлечь его,
вырвать из мрачной самоуглубленности, я веду его обедать в
Сен-Клу. Мы занимаем столик на площадке. Перед нами захо-
642
дящее солнце, Сена, раскидистые деревья парка, холм Бельвю,
где Шарль Эдмон счастливо живет в собственном доме. Но вот
пришли шарманщики и заиграли. И тут я заплакал, как жен
щина. Пришлось уйти, уводя и его с собой на берег реки, и там
уже я дал волю своему горю, а он глядел на меня, ничего тол
ком не понимая.
9 мая,
Сегодня, в понедельник, за чтением «Замогильных записок»
он вдруг начинает раздражаться из-за какого-то слова, которое
ему не удается правильно выговорить. Он прерывает чтение.
Я подхожу к нему — он сидит, молчаливый, безжизненный, над
раскрытой книгой и ничего мне не отвечает. Я прошу его чи
тать дальше, он все молчит; взглянув на него пристально, я за
мечаю, что у него странное выражение лица и в глазах как
будто слезы и страх. Я привлекаю его к себе, приподнимаю и
целую.
И вот губы его с усилием произносят какие-то звуки, — это
не слова, а лепет, мучительное, бессмысленное бормотанье.
В нем чувствуется ужасная бессловесная мука, которая не на
ходит выхода и замирает на губах под белокурыми дрожащими
усами... Боже мой, неужели это потеря речи? Час спустя при
ступ затихает, однако он не может выговорить ни слова, кроме
«да» и «нет», и смотрит мутными глазами, будто ничего не по
нимая.
Но вот он снова берет книгу, кладет ее перед собой и хочет
читать, во что бы то ни стало хочет читать; он начинает:
«Кардинал Па... (кка)» * — и останавливается, не в силах дочи
тать слово до конца. Он беспокойно ерзает в кресле, снимает
соломенную шляпу, водит пальцами по лбу, царапая кожу,
будто роется у себя в мозгу. Мнет страницу, подносит ее к са
мым глазам, ближе, еще ближе, словно хочет вдавить напеча
танные буквы себе в глаза.
Безнадежное отчаяние этой попытки, ярость этого усилия
не поддаются описанию. Нет, никогда еще я не был свидетелем
более мучительного, более тягостного зрелища. В этом чувст
вовался как бы гнев писателя, создателя книг, понявшего, что
даже читать он больше не может.
Нет слов, чтобы передать ужас этих минут! Но из памяти у
меня все не выходит выражение душераздирающей мольбы в
его взгляде во время этого ужасного приступа!
643
Около 25 мая.
Среди стремительно несущихся ландо, колясок, викторий,
карет, среди всей этой выставленной напоказ роскоши и ярких
красок современной моды взгляд мой различает темное, строгое
одеяние монахини в глубине одного экипажа: напоминание о
смерти среди общего веселья и блеска.
В «Таверне» возле нас сидит молодой человек, озабоченный,
поглощенный своими мыслями, ничего вокруг себя не замечаю
щий. Заказывает он только ломтик холодного ростбифа да замо
роженный кофе с водкой. Вот уж поистине современный обед:
не здоровое наслаждение едой, но искусственное возбуждение
сил, выматываемых современной жизнью.
Около 30 мая.
Он, словно маленький ребенок, занят только тем, что ест,
что надевает на себя; он лакомится вкусным блюдом, радуется
новому костюму.
31 мая.
Я болен и ужасно боюсь умереть: моего несчастного брата