А у нас нет уже ни величественной линии античного мира,
ни прихотливости XVIII века. Изящные фигуры кажутся в на
ших темных костюмах унылыми, а неизящные — безобразными
и вульгарными.
25 марта.
<...> Подумать только — в наше время, когда все бумаги
сохраняются, среди моих знакомых, посвятивших себя литера
туре, искусству, театру, финансам, может быть и политике, не
найдется такого человека, значительного или незначительного,
чтобы друг или недруг не хранил о нем в портфеле двух-трех
томов, которые еще найдут своих издателей. И к тому же у
каждого из этих людей в собственном портфеле лежит почти
завершенный том воспоминаний. Это заставляет опасаться за
память будущих поколений. И это единственное, что побуждает
меня думать о конце света: ведь настанет же такой день, когда
человеческая память свихнется под тяжестью миллионов томов,
насочиненных для нее за один-два века; зачем же тогда нашему
старому миру продолжать свое существование, раз и вспомнить
о нем будет невозможно?
7 апреля.
Обедали у Броджи, рядом с седеньким старичком — одной
из самых великих, самых чистых и прекрасных натур XIX века,
века продажного и распроданного по частям; скромно обедаю
щий за пятьдесят су, старичок этот более велик, чем любой из
древних римлян, и удостоен почетного звания за то, что он от
дал, отдал задаром, — это правда, хотя такие тихие героические
поступки, без рекламы и скопления публики, просто неправдо
подобны, — итак, он отдал Франции свою коллекцию стоимостью
в миллион, не захотев даже принять вознаграждение за попече
ние этой коллекции; его имени никто не угадает, если не на
звать: это г-н Соважо.
132
Он сидел напротив какого-то члена Института и беседовал
с ним, — беседовал о своем Клубе искусств;
— И что это за люди? Я отказываюсь понимать язык, на
котором они разговаривают. Да-да, я совсем его не понимаю.
Вхожу однажды, а какой-то господин спрашивает: «Сколько
сделано?» Другой ему отвечает: «Один из шести!..» Один из
шести. Нет, не понимаю я этого языка.
Реплика была великолепна — биржевой жаргон осуждался
самим бескорыстием. < . . . >
11 апреля.
< . . . > К пяти часам в «Артисте» собрались Готье, Фейдо,
Флобер.
Фейдо по-прежнему похож на юнца, только что напечатав
шего первую свою статью: он восхищен, увлечен собой, но его
самодовольство и самохвальство так искренни и наглость так
наивна, что просто обезоруживают. По поводу первого из своих
«Времен года», которые будут появляться при каждом солнце
стоянии, Фейдо спрашивает у Готье: «Ты не находишь, что это
перл? Мне хочется посвятить тебе какой-нибудь перл».
Горячо спорят о метафорах. Фразу Массильона: «Его убеж
дениям не приходилось краснеть за его дела», — Флобер и Готье
оправдывают. Ламартиновское: «Любил он скачку на коне —
сей принцев пьедестал», — безоговорочно осуждают.
Затем следует ужасающий спор об ассонансах: ассонанс, по
словам Флобера, нужно изгонять, если даже ты тратишь на его
изгнание целую неделю... После этого Флобер и Фейдо ожив
ленно обмениваются тысячью рецептов стиля и формы, мелкими
секретами литературной техники, сообщаемыми с напыщенной
серьезностью; идет ребячески важная, торжественно-смешная
дискуссия о литературных манерах и о законах хорошей прозы.
Одежде идей, ее колориту и ткани придается такое значение,
что постепенно сама идея превращается в какую-то вешалку
для созвучий и бликов. Казалось, мы присутствуем при споре
римских грамматиков времен упадка. <...>
13 апреля.
Помню, в нашем «Дневнике Билля» * говорится о том, как
Билль лечил одного из своих друзей прогулками по парижским
антикварным лавкам. Для моего излечения после приступа пе
чени мы решили полностью обставить нашу гостиную, истратив
на это остаток в три тысячи франков, который нам предстоит
получить за нашу землицу в Бреваннах *. < . . . >
133
15 апреля.
< . . . > Когда мы проходили мимо калитки Тюильри, ожи
дался выход императора, и сержант городской гвардии грубо
велел нам убираться, словно мы похожи на Брутов, — это мы-то,