положенным между небом и землей. <...>
Август.
Нет ничего более унылого и способного дать понятие об
убожестве театрального и драматического искусства пусто¬
мель, чем эти сомнения, эти поиски на ощупь, приступы отчая
нья, перечеркиванье написанного, — все, что мы наблюдаем у
Марио * уже несколько дней. Вот он работает над пьесой —
и двадцать раз она переменила фронт, перемерила, как платья,
кучу идей, кучу характеров, перестроила свои сцены по воле
случая и «орла или решки», вчера — ради оправдания курти
занки, сегодня — ради изображения несчастий, причиняемых
стариковскими страстями, завтра — ради вывода, что утрата до
стоинства ведет к утрате отцовской власти. Марио занят только
сплетением интриг, каркасом пьесы, как китайской головолом
кой, повторяя наивно и надменно: «Остроты? Я их вставлю
после... Стиль? Его, видите ли, я нахожу, когда пьеса уже за
кончена. Я написал «Фьяммину» за три дня». Можно подумать,
что стиль — что-то вроде каллиграфии! Можно подумать,
стиль — не сама плоть и кровь мысли, не обновление и преоб
ражение старой, но бессмертной комедии человечества. Эта не
удовлетворенность, эти ошибки, тягостные потуги, выпрашива-
нье советов, различные ухищрения — вот наказание для тех
баловней успеха, что гонятся за ним, а не трудятся для бога,
которого носят в себе; их замыслы лишены нравственной вы
соты и благородной веры, составляющих, на мой взгляд, непре
менное условие того, чтобы люди и их творения не были
забыты. В глубине души мы опечалены из-за этого малого,
очень приятного, очень простодушного, очень общительного,
человека, менее всего зараженного литературщиной, если не
считать тщеславной жажды успеха, который ему создают, и
безупречно добродушного, за исключением тех случаев, когда
я ловлю его на незнании латыни, — он изучает ее уже три ме
сяца и хочет ее знать.
Чем больше я разговариваю с ним, тем меньше я понимаю,
как этот человек, при его жизни, полной случайностей и про
исшествий, насыщенной суетой, романтичностью и драматиз
мом, непрестанно взывающей к его наблюдательности, обильной
всевозможными неожиданностями и столкновениями страстей,
способными заронить наблюдения в память наименее наблюда
тельного из живых существ, — как он, пренебрегая этим пре-
176
имуществом и жизненным опытом, старается выдумать, с пе
ром в руках, пошлый и условный мир, где горе поет что-то
вроде «романса Лоизы» Пюже, где страсти подобны полковнику
в трауре на сцене театра Жимназ, — словом, где все фальшиво,
как школьная комедия или деревенское пианино.
На другой день.
<...> Летом почти обнаженные дети — прелестны. Я люблю
малышей — зверят, котят, ребят. <...>
Все идет к народу и уходит от королей: в романах интерес
перешел от королевских злоключений к злоключениям простых
смертных, от Приама к Биротто *. <...>
1 сентября.
Мы едем с Шарлем Жуффруа в Шамбор. Право же, то, что
существует на самом деле, более нелепо, чем любая выдумка, и
воображенью не угнаться за действительностью. Вот с нами
Жуффруа, сын философа; чтобы сделать в правленье сего го
сподина политическую карьеру, он вложил сначала капиталы
в семенную торговлю — на корм канарейкам в Англии. Торго
вый дом, которого он никогда не видел, через два года лопнул
вместе с его деньгами. Затем, в один прекрасный день, он заду
мал основать Бюро по разысканию пропавших собак, наплел с
три короба какому-то господину, знакомому, как выяснилось,
с трудами его отца и большому знатоку истории, и возбудил в
нем такую симпатию, что тот захотел предоставить ему свои
капиталы — шесть тысяч франков ренты. Шарль говорит, что
только память об отце в последнюю минуту помешала ему вос
пользоваться этим предложением. Наконец, он приобрел «Те
атральную газету» * и теперь стал, кажется, patito 1 Вертхейм-
берши, которую сопровождает в ее странствиях по дорогам и
харчевням в качестве своего рода Миньоны *.
Нужно признаться, Вильмессан — это просто какой-то мо
гучий император. Он устроил, к восторгу местного населения,