Выбрать главу

они мне достаются — эти подлые деньги!

Вторник, 4 декабря.

Вот и объявлена война моей пьесе, и газеты заранее готовы

освистать ее. Сегодня «Эко де Пари» уже рисует страдания

стыдливых актрис, которые будут исполнять роль Жермини, и

сочувствует Режан, вынужденной произносить слово шлюха.

Как непорядочно со стороны Золя выбрать эту самую минуту

для славословия газетчикам... * Наконец, если содержатели ко

феен в Латинском квартале присоединятся к газетчикам, то

бедная «Жермини Ласерте» разделит участь «Анриетты Ма-

решаль». Да, местные содержатели кофеен в бешенстве, оттого

что я хочу ввести в обычай один антракт, а это сведет к одной

кружке пива прежние пять, которые выпивали у них при пяти-

актной пьесе с пятью антрактами. < . . . >

Пятница, 7 декабря.

<...> Сегодня Пореля вызвали в цензурное ведомство *. Он

был вынужден уйти с репетиции и просил меня подождать его,

чтобы сообщить мне результат. Репетиция уже окончилась, а его

все нет и нет. И я, оставив в его кабинете мадемуазель Режан,

которая непременно хотела дождаться Пореля, ушел, не желая

злиться всю ночь. Успеем узнать завтра, как обстоит дело.

Хороша эта деятельная, заполненная жизнь, где нет ни од

ной свободной минуты для самого себя: нет места ни скуке, ни

мрачным мыслям.

Суббота, 8 декабря.

< . . . > Противное нервное состояние: когда я правлю кор

ректуру и перечитываю мою пьесу, у меня на глаза наверты

ваются слезы.

Из театра я уношу к себе домой заключение цензора, чтобы

снять с него копию. Подумать только, что накануне столетней

годовщины событий 89 года директор театра вынужден был

целых пятнадцать минут спорить с цензурной комиссией, чтобы

отстоять в пьесе фразу: Я сейчас рожу!

Сегодня в десять вечера я отнесу корректуру к Шарпантье,

погляжу на выставленные у книготорговцев мои книги «Обще-

447

ство в эпоху Революции» и в полночь выпью чашку шоколада

в кафе на бульваре... Она забавна, эта стремительно летящая

жизнь, она заставляет жить по-молодому, пылко, без оглядки.

Воскресенье, 9 декабря.

Нежданно-негаданно телеграмма из Санкт-Петербурга, изве

щающая меня о том, что «Анриетта Марешаль» прошла с боль

шим успехом в Михайловском театре *. Жизнь театра отли

чается тем, что от нее лихорадит твой мозг, она держит его в

постоянном возбуждении, он словно опьянен; и тобой владеет

страх, что, оторвавшись от нее, ты ощутишь, насколько пуста,

пресна и неподвижна жизнь, посвященная одной литературе,

безбурная жизнь сочинителя книг.

Понедельник, 10 декабря.

Меня разбирает желание написать в палату депутатов пети

цию с ходатайством об упразднении цензурной комиссии *.

В девятой картине, во время захватывающей тирады, зву

чащей у г-жи Кронье чересчур уж мелодрамно, Порель кричит

ей: «Высморкайтесь в этом месте, и не бойтесь сморкаться

громко!» И это простое, такое человеческое движение придает

человечность и натуральность тираде, освободив ее от налета

театральности. <...>

Вторник, 11 декабря.

Сегодня балаганчик разобран *, и супруги Доде, присутст

вующие на репетиции, проливают слезы, совсем как просто

душные мещане. Доде сказал, что опасается лишь одного: а

вдруг концы актов в моей пьесе, лишенные всяких театраль

ных эффектов, расхолодят публику.

Говорят, художник Бланш в знакомых ему домах предве

щает, что премьера будет бурная, но Бланш — сплетник и па

никер, стремящийся во что бы то ни стало произвести впечат

ление, пусть даже при помощи сенсационных новостей, кото

рые он разносит.

Среда, 19 декабря.

Положительно, я боюсь, что запрещение генеральной репе

тиции и отказ «Фигаро» поместить предисловие к пьесе * сулят

дурное начало делу.

Все утро, за полдень, я работал над окончанием моей пе

тиции в палату депутатов — эти страницы написаны кровью

448

сердца, и, полагаю, — одни из лучших, какие я когда-либо

написал.

О, поистине для человека, которому скоро исполнится шесть

десят семь, совсем неплохо обладать такой жизнеспособностью,

как моя! Но у меня предчувствие, что после представления

пьесы я сразу рассыплюсь.

Так вот. Выйдя из дому, я попал в туман: боюсь, как бы он

не помешал вечером движению экипажей.

Пошел к Бингу, чтобы убить время до обеда, а там не мог

заставить себя смотреть рисунки, которые показывал мне Леви,

и, говоря о предстоящем вечере, я все расхаживал взад и впе

ред по комнате.

В половине седьмого, у г-жи Доде — а сегодня ее приемный

день — я увидел г-жу де Бонньер, уже навестившую меня в вос

кресенье. Это свидетельствует о ее большом желании присут

ствовать на ужине, который дают сегодня вечером супруги

Доде в честь «Жермини». Но ее не просили остаться, ибо тогда

нужно было бы пригласить и Маньяра, а Доде и я полагаем,

что, пригласив на этот ужин журналистов, мы дадим повод ду

мать, будто хотим задобрить критику.

И вот, тотчас же после обеда, я на авансцене, в ложе По-

реля, с супругами Доде; я — в самой глубине, где меня нельзя

разглядеть, и Шолль, который беседует с Доде, облокотившись

на барьер ложи, не замечает меня.

«Публика на премьере такая, какой Одеон никогда не ви

дел», — говорит мне Порель.

Спектакль начинается. В первом акте есть две фразы, дей

ствие которых на зрительный зал — так я рассчитывал — дол

жно прояснить для меня расположение умов. Вот эти две фра

зы: «Старая кляча, вроде меня» и «Детишки, которых еще

недавно подтирали». Это сходит благополучно, и я думаю про

себя, что зал настроен хорошо.

Во время второй картины — несколько свистков: волна

стыдливости начинает захлестывать зал. «Запахло порохом, я

это люблю!» — говорит Порель, но тон отнюдь не выражает

особого его пристрастия к пороху.

Доде выходит, чтобы успокоить сидящего внизу, в креслах,

сына, заметив, что тот рвется в бой; он тут же возвращается

с разгневанным видом, ведя за собой Леона, который говорит,

что очень боялся, как бы чего не случилось, — такое злое лицо

было у его отца, когда они шли по коридорам; и я, глубоко

растроганный, гляжу на отца и сына, одинаково разъяренных

в душе и проповедующих друг другу сдержанность.

29

Э. и Ж. де Гонкур, т. 2

449

Поединок между свистунами и аплодисментщиками, среди

которых можно увидеть министров и их жен, продолжается во

время сцены бала в «Черном шаре» и сцены в перчаточной

мастерской Жюпийона. И вот, наконец, сцена обеда девчу

шек.

Признаться, я думал, что тут мое спасение. Но свистки раз

даются с удвоенной силой, никто не хочет слушать рассказ

г-жи Кронье, все кричат: «Отправьте младенцев бай-бай!» И на

мгновение я ощутил тревогу и боль, решив, что публика не даст

доиграть пьесу. Как тяжела была для меня эта мысль! Ибо —

я так и сказал своим друзьям — я не знаю, какою будет судьба

моей пьесы, но я хотел и хочу только одного: дать бой, а теперь

я стал бояться, что не доведу его до конца... Однако Режан до

билась тишины в сцене займа сорока франков.

На минуту я зашел за кулисы и увидел двух моих малень

ких актрис: жестоко обиженные грубостью этой безжалостной

публики, они плакали, прислонившись к боковой кулисе.

Режан, которой я, быть может, обязан тем, что моя пьеса

была доведена до конца *, наперекор шуму и решению публики