XIX века! Не документальную книгу, вроде той, что я написал
о французских художниках XVIII столетия, но книгу гипноти
ческую, с поэтическими воспарениями мысли и, быть может,
сомнамбулическим ясновидением.
Среда, 15 мая.
Две сестры, две девочки (так говорилось в их письме) по
просили на днях разрешения повидать автора «Братьев Зем-
ганно». Сегодня они пришли — девушки из мелкобуржуазной
семьи, одетые в черные шерстяные платья, в шелковых перчат
ках с потертыми кончиками пальцев... В конце беседы более
храбрая спросила меня, на каком кладбище погребен мой брат.
Я был глубоко взволнован таким трогательным обращением ко
мне на прощание.
Любопытно, что хотя меня отвергают, ненавидят, оскор
бляют, — все же есть люди, восхищенные моим творчеством;
главным образом, это женщины из народа; в наше время, когда
нет больше религии, я, по-видимому, занимаю в их воображении
место старика священника, к которому, как и должно, питают
религиозное почтение с оттенком обожания! <...>
Суббота, 18 мая.
Общий вид Выставки при взгляде на нее с Трокадеро. Эйфе-
лева башня, разные экзотические сооружения — все это ка
жется порождением мечты. В этой выставке есть что-то нена
стоящее, словно разыгрывается спектакль среди бутафорского
реквизита восточной пьесы... Затем она, в сущности, слишком
велика, слишком обширна, — тут всего слишком много, и внима
ние рассеивается, не задерживаясь ни на чем. Более подходя
щим был размер Выставки 1878 года.
С Мане, чьи приемы заимствованы у Гойи, с Мане и его
последователями умерла живопись маслом, то есть та благо
уханная, прелестная своей незамутненной прозрачностью жи¬
вопись, образец которой — женщина в соломенной шляпке Ру-
471
бенса. Нынешняя живопись — матовая, тусклая, густая, похо
жая на живопись темперой. И все пишут так, начиная с Рафа-
элли и кончая последним мазилкой-импрессионистом! <...>
Понедельник, 27 мая.
<...> Есть ли среди нас такой литератор, который, расспра
шивая врача о своей смертельной болезни, не был бы весь по
глощен его словами, а оставался бы романистом, наблюдающим
предсказателя своей судьбы? Быть может, только я один, но и
в себе-то могу ли я быть уверен?
Понедельник, 3 июня.
Да, это определенно так: никакой роман, и в частности
«Сильна как смерть» *, теперь меня уже не привлекает. Мне
нравятся теперь только книги, содержащие отрывки действи
тельно прожитой жизни, где автор не заботится о развязке, не
подлаживается ко вкусам глупого читателя и рыночному
спросу... Нет, меня занимает теперь лишь снятие покровов с
души существа подлинного, а не химерического, каким всегда
является герой романа — смесь лжи и условности.
Суббота, 8 июня.
Предо мной, в эту грозовую жару, — тарелка земляники. Ря
дом с ней, во флаконе из горного хрусталя, — бутон розы сорта
«Ричардсон», желтый с белой закраинкой. Наверху меня ожи
дает стакан с водкой Мартеля и постель в затемненной комнате,
приготовленная для легкого полуденного отдыха и недолгого
дремотного забытья. И в душе у меня — невыразимое презрение
к стремительно катящемуся за окном потоку фиакров, омнибу
сов, фургонов, трамваев, вагонов, везущих людей на Выставку.
Очнувшись от оцепенения в полутемной комнате, где проса
чивающийся свет создает в зеркале напротив моей кровати
нечто вроде погруженного во тьму аквариума, я, в первую ми
нуту, кажусь себе самоубийцей на дне черной реки, с сине-зе
леными отблесками угасающего дня на слое водяных лилий.
Если бы я был журналистом — вот какую статью я бы на
писал.
Никто, кажется, не восхвалял дарование Милле так убеди
тельно, как я, — причем я делал это чуть ли не прежде всех
(сошлюсь на «Манетту Саломон» и мой «Дневник»)... Но когда
сейчас в Америке возникает некий культ Милле, да еще с Воль
фом в качестве подпевалы, следует сказать всю правду до конца.
472
Милле — это рисовальщик силуэтов, и рисовальщик талант
ливый, — крестьянина и крестьянки; но живописец он убогий,
с каким-то осклизлым мазком, жалкий колорист. Представьте
себе, засияет ли в вашей комнате солнце оттого, что вы пове
сите на стену «Человека с мотыгой»? В сущности, истинный
дар Милле — это рисунок углем, рисунок черным карандашом
с подцветкой пастелью, рисунок в духе «Взбивальщицы
масла» и тому подобных... Вот что должны покупать фран
цузы; что касается его картин, то их надо оставить амери
канцам.
И о Бари я сказал бы то же самое, ссылаясь на выдержки
из каталога Огюста Сишеля.
Да, этот скульптор — единственный талантливый ваятель
диких животных... но он более чем посредственный ваятель лю
дей. А как орнаменталист, он создал в бронзе нелепый роман
тизм... И я утверждаю, что многие из его поклонников не задер
жались бы перед японской бронзой, перед хищными птицами,
равными по выразительности его хищникам, и перед малень
кими бронзовыми фигурками, черепахами — подобными той, в
стиле Сен-Мин, что хранится у меня в одной витрине, — перед
бронзовыми фигурками, каких ему никогда, никогда бы не со
здать. Давайте покупать у себя дома работы начинающих талан
тов, а культ всех ста процентов талантов преуспевших оставим
американцам, которые никогда никого не открыли и для кото
рых произведение искусства — это все равно что приз на скач
ках цен.
Понедельник, 10 июня.
Все это стремительное движение, вся эта путаница колясок
на улицах, ведущих к Выставке, кажутся мне какой-то каторгой
деятельности.
Иду к панораме Стевенса *, просившего меня дать ему воз
можность подправить мои взъерошенные усы; обратив мое вни
мание на то, что он поместил меня в центре группы натурали
стов, Стевенс говорит: «Кое-кого это возмущает, но мне хотелось
поместить вас там, как папу!» Однако, если б я знал, что он
разлучит меня с братом, я бы не предоставил свою голову в его
распоряжение.
По поводу портрета Бодлера Стевенс рассказывает мне, что
он видел поэта, когда тот, впервые пережив провал в памяти,
возвращался от одного торговца, у которого он что-то покупал
и в первую минуту не мог назвать себя. Стевенс добавляет,
что больно было видеть отчаяние бедняги.
473
Чувствовать, что тебе стукнуло шестьдесят семь, то есть что
тебе осталось жить еще год, два, три, — и ощущать в своем ста
ром мозгу столько идей замыслов, — молодых книг, которые
хочется сделать.
Четверг, 13 июня.
<...> В этот вечер мой Доде, бледное лицо которого заго
рело под солнцем и приобрело легкий румянец, кажется мне
более бодрым, он сидит прямее, устойчивее, а движения его
ног менее деревянные. Он вернулся с юга в состоянии какой-то
умственной лихорадки, с яростной жаждой работать, подстегну
той наблюдением над чудаками Ламалу *. Наклонясь ко мне,
он говорит, что в этом году у него, как никогда, много удачных
находок такого рода. Он рассказывает нам об одном своем за
нятном собеседнике из той местности — мыслителе и ученом-
этнографе и, буквально захлебываясь от восторга, приводит
отрывки из разговора с ним; наконец, он называет имя: это —
Браше, написавший любопытную книгу об Италии *.
Затем, обращаясь снова ко мне, Доде рассказывает о двух
книгах, над которыми сейчас работает. Это — третья книга