Выбрать главу

«Тартарена», затея, по-моему, ненужная, ибо у Доде всегда

столько замыслов, а он занимается третьим изданием типа, уже

и так более чем достаточно показанного публике в первые два

раза. Вторая книга — о Страдании *, и это будет, конечно, пре

красная, возвышенная книга обо всем том ужасном, что может

обнимать собою ее заглавие, ибо, как я уже говорил Доде, в нее

будет вложено то, что пережил и перечувствовал, слишком

перечувствовал он сам.

Заметив, что я огорчен его новым возвращением к «Тарта-

рену», он, обезоруживающе глядя на меня, сказал: «Видите ли,

дорогой мой Гонкур, бывают дни, когда я целиком погружен в

свою книгу «Страдание», ведь я уже пять лет работаю над ней...

Но иногда мои страдания столь неистовы, что описывать их

было бы почти кощунством... И тогда я стараюсь поработать над

тем, что повеселее, позабавиться собственной иронией над Тар-

тареном.

Суббота, 22 июня.

Вот что вызывает у меня досаду: мое воображение и моя

литературная изобретательность не ослабели, но у меня нет

больше сил для долгой работы, физических сил, необходимых

для написания книги. <...>

474

Среда, 26 июня.

Я, всегда работавший для бессмертия, для будущих поко

лений, для потомства, по ходячему глупому выражению, — я

размышлял, ворочаясь во время дневного отдыха в постели,

будет ли литература, от Гомера до меня, привлекать умы через

десять, двадцать, сто тысяч лет... И я посмеялся над собствен

ной глупостью, представив себе, сколькими удовольствиями и

радостями бытия я пожертвовал, без ручательства, что сохра

нюсь в памяти людской, по крайней мере, сто тысяч лет. < . . >

Четверг, 27 июня.

< . . . > Романы, какими их делают лучшие писатели и по

новейшим рецептам, кажутся мне теперь произведениями по

истине ребяческими. — Думаю, меня не упрекнут в том, что я

сужу так о романах моих собратьев, потому что сам их более не

пишу. Да, повторяю, в этом году лишь одна книга доставила

мне удовольствие, немного меня, как любят говорить в письмах,

растрогала: это «Переписка» Флобера. Но романы Мопассана

и Бурже — о ля, ля!.. И потом надо сказать прямо: теперешние

писатели привыкли строчить наспех, по роману в год, и подби

рая крохи последнего убийства, последнего прелюбодеяния,

последнего характерного события, вперемешку с послеобеден

ными сплетнями, услышанными от людей большого света; эти

господа не в состоянии захватить читателя таким сюжетом, как

жизнеописание какой-нибудь «Рене Мопрен» — образа, воз

никшего из заметок, сделанных за двадцать лет непрерывного

общения; как жизнеописание какой-нибудь «Жермини Ла-

серте» — образа, рисованного с натуры, день за днем, трево

жившего и возбуждавшего любопытство наблюдателей целых

четырнадцать лет.

Воскресенье, 30 июня.

Эредиа рассказывает, что Галиффе неистовствует против

Рошфора; * Галиффе, показавший себя столь бессердечным и

приказавший расстрелять столько людей, — взбешен тем, что

спас его! Когда Рошфора арестовали в Монтрету, он весь был

покрыт плевками и нечистотами. И Галиффе признается, что,

увидев его в таком положении, он сказал на ухо генералу X***,

который должен был препроводить Рошфора в Версаль: «По

пути он наверняка вынет носовой платок, чтобы обтереть лицо...

Сочтите этот жест за попытку к бегству и пустите ему пулю

в лоб!»

В тот момент, когда он говорил это, Рошфор повернул к нему

475

голову и взглянул на него — по выражению генерала — глазами

собаки, чующей, что ее хотят утопить. Этот взгляд нечаянно про

будил в генерале сострадание; кроме того, в отношениях этих

двух мужчин была замешана женщина, и Галиффе опасался,

что в его поступке увидят личную месть. Он вновь подозвал ге

нерала X*** и сказал ему: «Решено, доведите его целым и невре

димым до Версаля... Его делом займется Военный трибунал».

И уверенным тоном, с апломбом господина вполне осведом

ленного, господина, находящегося в самых близких отношениях

с высшими правительственными сановниками, Эредиа рассказы

вает нам об отъезде генерала Буланже и приоткрывает завесу

над всем происшедшим.

К Буланже был приставлен агент, который за ним шпионил.

Однажды он сказал этому агенту: «Сколько вы получаете в

месяц за то, чтоб за мною следить?» — «Пятьсот франков». —

«Ладно, я вам дам тысячу, если вы согласитесь доносить мне

обо всем, что говорится на мой счет в правительстве».

В то время Галиффе предложили пост военного министра,

и он согласился, — с условием, что Буланже предстанет перед

Военным трибуналом и, в случае вынесения обвинительного

приговора, будет расстрелян! Но Фрейсине сунул свой нос в это

дело, заявил, что уйдет в отставку, и комбинация провалилась.

Именно тогда пройдоха Констан возымел идею передать через

агента, подкупленного Буланже, весть, что Галиффе назначен

военным министром и что он предаст генерала Буланже Воен

ному трибуналу... В тот же вечер Буланже убрался, предупре

див только г-жу Боннемен, которую он увез с собой.

Вот какое словцо приписывают сейчас Рошфору: «Хватит с

меня республиканцев, я хочу окончить свои дни при тиране, —

по своему выбору». <...>

Понедельник, 1 июля.

Читаю «Ученика» Бурже *, и мне кажется, что это — неиз

данный роман юного Бальзака, вновь найденный Лованжулем.

О, несчастный! Он насквозь пропитан духом романиста

1830 года! Чего стоит, например, его манера представлять чита

телю людей и жилища! Чего стоит его старомодное построение

фразы! Хорош, нечего сказать, этот незатейливый и запоздалый

подражатель Бальзаку!.. Да здесь он так же обезьянничает, как

на заре своей литературной деятельности, когда он, по примеру

Бальзака, принялся пить черный кофе, полагая, что заполучит

некую толику его таланта, если будет поглощать такое же ко

личество чашек. < . . . >

476

Среда, 3 июля.

Сегодня заходил Октав Мирбо. Разговорились с ним о Ро

дене. Мирбо с вдохновенной горячностью отзывается о его вы

ставке, об этих двух старухах в пещере, женщинах с иссохшей

грудью, как бы лишенных пола, которые, кажется, называются

«Иссякшие источники». По этому поводу Мирбо рассказы

вает, что однажды он застал Родена, лепящего с натуры вели

колепную статую восьмидесятидвухлетней старухи, статую еще

более прекрасную, чем «Иссякшие источники»; несколько дней

спустя, когда Мирбо спросил скульптора, как подвигается дело

с его глиной, Роден ответил, что он ее разбил... Но он испыты

вал угрызения совести, уничтожив произведение, расхваленное

Мирбо, и вылепил этих, выставленных сейчас старух. <...>

Понедельник, 8 июля.

< . . . > Во время болезни мысль не движется вперед, замыслы

не возникают более, и внезапно рождается равнодушие ко всему,

чем ты страстно увлекался всю жизнь: к твоей работе, твоим

книгам, твоим безделушкам.

Четверг, 11 июля.

<...> Выставка Родена и Моне. Роден — человек дарови

тый, чувственный ваятель сладострастных изгибов человече

ского тела, но он допускает ошибки в пропорциях и почти всегда

небрежен в лепке конечностей. Среди этого повального импрес

сионизма, когда вся живопись превратилась в эскизы, Роден

первый создаст себе имя и славу в эскизной скульптуре.

Что касается Моне, то мое восприятие не приспособлено к

таким пейзажам — они кажутся мне иногда картинами, сделан