Пятница, 13 декабря.
Вчера в какой-то газете, купленной, чтобы убить полчаса в
поезде, по дороге из Отейля в Париж, я прочитал следующую
историю — очень древний сюжет, записанный на папирусе му
мии и расшифрованный Масперо.
Царь Рампсинит владел сокровищем, хранившимся в подзе
мелье, тайна входа в которое, как он думал, была известна ему
одному. Но два сына строителя тайника каждую ночь проникали
туда. Царь повелел поставить ловушки, чтобы поймать воров;
один из братьев попался, а другой, чтобы и самому не быть
узнанным, отрубил ему голову. Тогда царь приказал своей кра
савице дочери отдаваться каждому желающему, а вместо платы
требовать с него рассказ о самом злом деянии, какое он совер
шил. Брат, оставшийся в живых, на груди у царевны поведал
ей о своей краже; но в тот миг, когда царевна подала знак,
чтобы его схватили, и вцепилась ему в руку, — она почувство
вала, что рука осталась у нее в ладони: то была рука мертвеца,
под которой пряталась его собственная...
Необычность этого фараонического романа, чрезвычайная
отдаленность породившей его эпохи, тайна его сохранности под
наслоениями веков, — все это заполонило мой ум. И я брел в су
мерках сквозь парижский туман, чуждый и Парижу и нашему
времени, как вдруг увидел перед собой безногого инвалида,
484
ползущего на собственном заду, с подпорками в руках, похо
жими на утюги, — маленького-маленького, едва возвышающегося
над землей, — я даже удивился, что ему удается благополучно
пересекать мостовую, не попадая всякий раз под колеса.
А ночью, уж не знаю как, царь Рампсинит и этот безногий
стали современниками, смешались и перепутались в моих гре
зах, и я видел царя, царскую дочь, вора — всех в профиль,
только в профиль, как на обелисках, — с ястребиными головами,
а между ними подпрыгивал мой безногий коротышка, который
под конец превратился в огромного скарабея, сделанного из
того превосходного покрытого патиной материала, что прико
вывает к себе взор в витринах Египетского музея в Лувре.
Суббота, 14 декабря.
В сущности, Гюисманс — только мой подражатель, утриру
ющий мои особенности как писателя, однако, спешу огово
риться, весьма талантливый подражатель.
Воскресенье, 15 декабря.
Объявлено о привлечении Декава к суду * по ходатайству
военного министра. Таким образом, вскоре за роман, нападаю
щий на судебных исполнителей, автора будут привлекать к суду
по требованию министра юстиции; за роман, нападающий на
атташе посольств, автор будет привлечен к суду по требованию
министра иностранных дел; за роман, содержащий нападки на
школьных учителей, автора отдадут под суд по требованию ми
нистра народного образования, — и т. д. и т. д. И так будет из-
за всякого романа, выставляющего напоказ мошенничество той
или иной корпорации, ибо всякая корпорация государственных
служащих принадлежит к какому-нибудь министерству. <...>
Понедельник, 16 декабря.
В то время как Вольтер и другие еще плетут вирши и
упорно не желают отказаться от стихотворства, наполненного
пустословием и лишенного поэзии, Дидро пользуется для вы
ражения своих мыслей, своей творческой фантазии, своего гнева
исключительно прозой, — этим он сильно способствует ее
победе, ее господству в нашем веке, когда поэзия, кроме Гюго,
почти совсем превратилась в забаву молодых людей, впервые
вступающих на литературный путь: так они утрачивают свою
интеллектуальную девственность. < . . . >
485
Вторник, 31 декабря.
С головой ушел в книгу о Гимар... Я тороплюсь написать
эти очерки об актрисах, — быть может, изнуряя себя, — ибо по
лагаю, что, в случае моей смерти, никто не создаст подобных
произведений; ведь до сих пор никогда еще ни у одного ученого
исследование печатного документального материала не сочета
лось с артистическим письмом, а знание книг какой-либо эпохи
не дополнялось таким же основательным знанием картин, ри
сунков, эстампов, произведений художественного ремесла, —
документов, придающих твоему сочинению такую новизну, та
кую свежесть, такое своеобразие!
ГОД 1890
Пятница, 3 января.
Любопытно, как литератор, близко соприкасаясь с кухней
искусства, открывает новое и своеобразное для своего собствен
ного ремесла. Так, например, эта прилежная лепка и поиск,
так сказать, неуловимых плоскостей, срезов, выпуклостей,
углублений моего лица * наталкивают меня на мысль, что, если
бы мне пришлось еще создавать словесные портреты мужчин
или женщин, я их делал бы анатомически более точными, более
подробно описывал бы строение их лиц, расположение, вздутие
и опадание мышц под кожным покровом, более глубоко изучал
бы ноздри, веки, углы рта. < . . . >
Пятница, 10 января.
< . . . > На обеде в среду принцесса, беседуя о литературе,
обратилась ко мне и простодушно бросила: «Но зачем вам со
здавать новое?» Я ответил: «Потому что литература обнов
ляется, как и все на земле, и потому что бессмертия достигают
только зачинатели этих обновлений. Потому что вы сами, не
отдавая себе в том отчета, восхищаетесь только революционе
рами в литературе прошлого... Потому что — если сослаться на
примеры — Расин, великий, прославленный Расин был освистан,
ошикан поклонниками Прадона, приверженцами старого те
атра, и этот Расин, чьим именем клянутся, учиняя разносы
современным драматургам, был в то время таким же революци
онером, как кое-кто в наши дни».
Среда, 15 января.
Лавуа приводит мне остроумную фразу некоего Сент-Ибара,
человека, в сущности, бездарного, — фразу, по своему цинизму
не уступающую изречениям «Племянника Рамо». Валевский
487
воспротивился постановке одной из пьес этого субъекта, но на
стоял, чтобы ему послали пятисотфранковый билет. После чего
он получает от него письмо с одной-единственной фразой:
«Деньги — грязное дело, и грязь эта может быть смыта только
их большим количеством».
— Ренан, кто из кандидатов будет произведен в академики?
— Самый что ни на есть глупый, — невозмутимо отвечает
академик и, залившись сатанински-ханжеским смехом, добав
ляет: — Скорее всего Тюро-Данжен, который в своей истории
Орлеанской династии ни словом не обмолвился ни о восстании
тысяча восемьсот тридцатого года, ни о событиях тысяча во
семьсот сорок восьмого, ни о том, что происходило на улицах
Парижа в тысяча восемьсот тридцать втором году. Однако мне
кажется, что при современном образе правления народ является
таким фактором, с которым приходится считаться. Впрочем, в
книге имеется раздел, посвященный внешней политике...
— Ну а после него, у кого есть шансы?
— У Фердинанда Фабра.
— Вот как!.. А Лоти?
Он кривит губы и лукаво щурит глаза, давая понять, что
произойдет с кандидатурой брата «Моего брата Ива» *, затем
произносит:
— Этот человек младенец, сущий младенец!
— А Золя?
— За него будет один голос.
— О, конечно, на этот раз он не попадет, но когда выставит
свою кандидатуру в третий или четвертый раз, то наконец по
падет... академические сборища проявляют такую слабохарак
терность!
— О, с этим я не стану спорить, — отвечает Ренан. — И все
же, Золя в Академии?
Взгляд его красноречиво говорит: Вот уж нет, и он заяв
ляет:
— Кстати сказать, мы все там убеждены, что он не доби