ринным примитивам.
Роденбах считает, что через некоторое время большое место
в литературе займет поэтизация промышленности, и очень крас
норечиво говорит о сосредоточенных движениях рабочего, о том,
536
что его работа у машины подобна священнодействию, наконец,
о поэтическом осмыслении промышленного труда, идущем го
раздо дальше простого словесного фотографирования.
Речь заходит о динамите, о средствах уничтожения и о сред
ствах защиты людей и предметов, и я узнал мало кому извест
ную вещь: в музее Антверпена — города, самой судьбой обре
ченного на бомбардировки, — стены могут опускаться под землю
вместе с висящими на них картинами.
Воскресенье, 5 июня.
Сегодня вечером Доде сказал: «Мы так крепко связаны друг
с другом, что не можем даже хвалить друг друга». И это правда.
Он рассказал, что, думая обо мне, набросал такую заметку:
«Нынешняя молодежь выбирает в качестве духовного настав
ника не писателя или поэта, а критика, ученого, какого-нибудь
Лависса... Это доказывает, что в ней неистребим дух школьного
воспитания, какого не было во времена Гюго».
Четверг, 16 июня.
<...> Нынче вечером Доде рассказывает нам, что у него не
выходит из ума книга, которую ему хочется озаглавить:
«Записки пажа времен Второй империи» *. Это должно быть
воспроизведение двух-трех грязных историй времен Империи,
в том числе дела Сандона и Билло, — мерзких дел, породивших
у его героя страстную любовь к Долгу, ставшему его религией;
он будет проповедовать ее перед несколькими товарищами в
разгар войны 1870 года, пока, во время этой проповеди, всех их
не прихлопнет одним снарядом.
Понедельник, 20 июня.
Сегодня позирую в последний раз для второго этюда к моему
портрету.
Портрет в тонкой, умной, вдумчивой манере, но чуточку вы
мучен и, пожалуй, слишком заглажен.
Каррьер говорит, что хочет выгравировать его на меди тем
же способом, какой применял мой брат для своих гравюр по
Латуру.
Затем, помолчав немного, он продолжает: «Только между
нами... У меня уже давно зародилась мысль создать Пантеон
нашего времени... Пантеон, где будут мужчины и женщины...
где я помещу какую-нибудь госпожу Доде рядом с вами, Сару
Бернар рядом с Роденом... Согласитесь, было бы очень мило
537
создать такую портретную галерею современного человече
ства?.. Ну, а кроме того, эти офорты были бы для меня прият
ным отдыхом от живописи».
Суббота, 25 июня.
< . . . > Для меня совершенно неопровержимо, что на вы
ставке «100 шедевров» *, которую я посетил сегодня, первая
премия за пейзажи XIX века должна принадлежать Руссо, вто
рая — Коро. У Дюпре есть несколько выдающихся полотен, но
вообще его картины слишком уж неравноценны. У Труайона
маленькие картинки пикантны, но большие его композиции
тупы и искусственны. Добиньи — это только грустный Коро.
Что же касается старых пейзажистов, то они отвратительны.
Рейсдаль и Гоббема изображают природу, не умея передать
собой жизни растительности, а кроме того, Гоббема изобра
жает листву такими мазками, какими пишут листву на эски
зах. < . . . >
Вторник, 28 июня.
Вчера ко мне в руки случайно попал какой-то жалкий ката-
ложек, и я поручил приобрести записки Шамфора, внесенные
в этот каталог под названием: «Отрывки из его книги: «Изрече
ния и Мысли, Характеры и Анекдоты».
Сегодня я внимательно рассмотрел обложку каталога и чи
таю: «Распродажа после кончины г-на Лекюра, литератора».
В объявлении о распродаже, наряду с книгами, значится «хо
роший спальный гарнитур из навощенного палисандрового
дерева, прекрасные стенные часы в стиле ампир из позолочен
ной бронзы, мужская голова работы Рибо, два рисунка Буланже
и карманные часы с золотым ключом».
Просто мороз по коже пробегает от этого каталога. Неужели,
несмотря на всю мою предусмотрительность, и я буду распро
дан таким же образом?
Пятница, 1 июля.
Обед японистов у Вефура. Бинг сегодня рассказывает, что
некоторые американские ценители просто помешались на япон
ских гравюрах. По его словам, он продал небольшой пакет этих
гравюр за тридцать тысяч франков жене одного из самых бога
тых янки, у которой в маленькой гостиной висит, напротив
лучшего из всех существующих Гейнсборо, картинка Утамаро.
И всем нам приходится признаться, что, когда американцы,
538
занятые сейчас выработкой у себя хорошего вкуса, наконец при
обретут его, в Европе не останется в продаже ни одного пред¬
мета искусства — американцы все скупят.
На этом обеде был интересный молодой человек, некто
г-н Тронкуа, который увлекается серьезным изучением китай
ского и японского языков и намерен посвятить свою жизнь
углублению познаний в этих языках, ехать в Японию... Он в
восторге от китайского языка, непосредственно отражающего,
по его мнению, столкновение понятий, отметая прочь или пре
дельно сокращая все ненужности западных языков.
Вторник, 12 июля.
Сегодня утром визит Монтескью-Фезансака, который принес
мне свой огромный роскошный ин-кварто, свою поэтическую
глыбу *. Почти два часа подряд гулким голосом, исходящим из
хилого нервного тела, он несет какую-то бредовую историче
скую галиматью, в духе Шарантона, объясняя мне сцеплен-
ность, хребетность этого тома. В этой поэме о летучей мыши,
воспетой в рифмах и арабесках на бумаге, в этом дифирамбе
четвероногой ночной птице прославляются великие одержимые
от Навуходоносора до герцога Брауншвейгского, до самого Мон
тескью, под анонимом. Чушь страшная, но чувствуется ум и та
лант. Есть даже не лишенная своеобразия сцена посещения
Сен-Клу императрицей; скрыв лицо под вуалью, она проходит
по разрушенному дворцу, где небесная лазурь заменила рос
пись на потолках, и обращается к гиду, водящему по дворцу
иностранцев. Поэт показывает это в следующих строках:
Отлетели с лица вуали,
Побелевшие губы шептали:
«Вы меня узнаете, Жан?»
О, боже мой! если бы Монтескью-Фезансак был человеком
богемы, вроде Вилье де Лиль-Адана, если бы это был завсегда
тай пивнушек, его, быть может, признали бы необыкновенным
поэтом. Но он знатного происхождения, богат, принадлежит к
свету и прослывет только чудаком.
Уезжаю в Шанрозе.
Суббота, 16 июля.
Пока я, перед завтраком, прогуливаюсь под руку с Доде, он
говорит, что недавно нашел свои юношеские письма; живя где-
то в глуши на юге, вдали от всяких литературных влияний, в
539
1859 году он писал своему брату, что в литературе существует
только один серьезный жанр — роман, но сам он еще недоста
точно созрел, чтобы за него взяться.
Он добавил: «И все же, когда мне было пятнадцать лет, я
написал один роман, он затерялся; брат считал его прекрасным,
на самом деле он был просто глуп... Но что верно, то верно:
свою первую вещь я извлек из самого себя». Затем, помолчав
немного, он продолжал: «Это действительно любопытно. У меня,
начиная с тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, — с вами
я тогда еще не познакомился, — были маленькие тетрадки, были
заметки, которые я заносил изо дня в день, конечно не такие
подробные, как ваши, но, в общем, это тот же самый метод
работы... А вот у молодых, по крайней мере у тех, кого мы
знаем, я не вижу никакого собственного, своеобразного метода».