сутки. Он ложился в четыре часа утра, а с девяти, сам этому
удивляясь, уже опять сидел за письменным столом. То был
каторжный труд, прерываемый только вечерним купанием в
прохладных водах Сены.
И плод этих девятисот рабочих часов — новелла в тридцать
страниц *.
Суббота, 2 сентября.
Человек моих лет и моих занятий, чувствуя в иные дни, что
смерть стоит у него за спиной, испытывает нестерпимую тре
вогу от неуверенности — удастся ли закончить начатую книгу,
или же слепота, размягчение мозга, или, наконец, конец всех
концов впишут посредине незаконченной работы слово Конец.
Воскресенье, 3 сентября.
Тюрган говорил Тото Готье: «Видишь ли, чтобы зарабаты
вать большие деньги, надо быть не среди тех, кто работает, надо
суметь попасть в число тех, кто заставляет работать». < . . . >
Пятница, 3 октября.
Вчера г-н Гюисманс прислал мне свою книгу «История од
ной проститутки» *, вместе с письмом, в котором он сообщает,
234
что книга задержана цензурой. Вечером, сидя в уголке гости
ной у принцессы, я добрый час беседовал с адвокатом Думер-
ком по поводу моей тяжбы с моим почтенным нотариусом.
Все вместе — и судебное преследование книги, написанной
на ту же тему, что и моя, и деловая беседа с представителем
закона, лысым и облаченным во все черное, — так на меня по
действовало, что ночью мне приснилось, будто я нахожусь в
тюрьме, стены которой сложены из больших обтесанных кам
ней, как стены Бастилии на сцене театра Амбигю. И вот что
самое любопытное: я был посажен в тюрьму только за то, что
писал «Девку Элизу», хотя она еще не вышла в свет и работа
над ней в сновидении продвинулась не дальше, чем в действи
тельности. Легко понять, что эта мера властей привела меня в
ярость; и ярость моя еще усиливалась от того, что я находился
в обширном зале среди своих же литературных собратьев, и все
они, наголо обритые, как смертники, ждущие гильотины, од
нако с моноклем в глазу, размахивая бледными, обескровлен
ными руками, напыщенно рассуждали об искусстве, своим кор-
ректно-зловещим видом напоминая Бодлера и моего адвоката
Думерка.
Помимо всего прочего, в глубине души у меня шевелилось
смутное опасение — как бы цензура, воспользовавшись моим от
сутствием, не завладела рукописью моего последнего произве
дения, чтобы уничтожить ее... как вдруг в стене образовалось
отверстие, и на небольшой театральной сцене, освещенной газо
выми рожками рампы, я увидел двух героинь моего романа,
двух арестанток Клермонской тюрьмы; эти две женщины, осуж
денные за убийство, работали стоя, чуть склонясь над столом,
и игриво поглядывали в мою сторону, а порой заливались без
удержным хохотом и падали плашмя на стол, судорожно изви
ваясь и виляя бедрами.
И вот мое негодование из-за ареста, отвращение к окружав
шему меня обществу и досада из-за предполагаемой пропажи
рукописи — все было вытеснено лихорадочными усилиями
моего мозга, искавшего какой-нибудь способ перенестись к этим
женщинам, не привлекая внимания грозного надсмотрщика,
который покуривал свою трубку, прислонясь к стене рядом со
мной.
Вторник, 31 октября.
Самые незначительные явления природы привлекают инте
рес и внимание японцев — в этом они отличаются от нас, евро
пейцев. Природа волнует наше воображение, соблазняет нас
235
воспроизвести ее лишь тогда, когда предстает перед нами в
своем величии, с живописными красотами, оживленная грозой,
закатом или восходом. Японцы так много не требуют: я только
что приобрел чашку от сабли, на которой изображено небо, рог
месяца и два осенних листочка, летящих на землю. И те же
листочки, которые художник счел совершенно достаточными
для воплощения своей живописной темы в резьбе, могли бы
оказаться совершенно достаточными для сюжета целой япон
ской поэмы. <...>
Пятница, 3 ноября.
Вуазен, префект полиции, говорил Клодену, что в Париже
каждую ночь отправляют под арест по двести — двести сорок
человек и что в праздничные дни число это поднимается и до
четырехсот.
Как хороши, как плодотворны для работы воображения про
гулки в сумерках перед обедом. Проходишь мимо людей, не
видя их лиц; в лавках начинают зажигаться газовые рожки,
разливая неверный, рассеянный свет, в котором расплываются
очертания предметов; оттого, что вы движетесь, мысль ваша
работает живее, и притом ничто не отвлекает вас, не утомляет
вашего зрения в этом мире уснувших вещей и скользящих, по
добно теням, людей. В эти часы мозг работает и творит. Я про
хожу по Булонскому лесу, а затем по главной улице Булони
иду до моста в Сен-Клу и, полюбовавшись с него минуту-дру
гую на отражение убогой полуразрушенной деревни, возвра
щаюсь той же дорогой.
Заметки, занесенные на ходу, чуть не вслепую, в записную
книжку, я на следующее утро разбираю в тишине моего рабо
чего кабинета.
Воскресенье, 12 ноября.
В сущности, мне мало симпатичны женщины восемнадца
того столетия, чуждые непосредственному порыву, не верящие
ни во что, не допускающие возможности какого-нибудь доброго,
бескорыстного чувства, но зато все насквозь пропитанные пози
тивизмом и скептицизмом. Мне представляется, что у них были
души стряпчих. <...>
Вторник, 21 ноября.
Сегодня вечером разговор шел о Тьере, о том, что во
время пребывания у власти он постоянно боялся покушения на
свою жизнь и окружил себя в Версале стражей из четырехсот
236
человек, — и это в те дни, когда вообще насчитывалось не более
полутора тысяч солдат, способных стоять под ружьем. И сей
час никто никогда не знает до самой последней минуты, с ка
ким поездом он уезжает и с каким прибывает.
Жирарден доверительно сообщил Арсену Уссэ, что пример
холостяцкой жизни Верона побудил его жениться, а зрелище
гражданских похорон Сент-Бева — составить завещание с тре
бованием похоронить его по церковному обряду.
Понедельник, 27 ноября.
Тургенев говорил сегодня вечером, что из всех европейских
народов немцы наименее тонко чувствуют искусство — за ис
ключением музыки — и что в каком-нибудь насквозь условном,
глупом и неправдоподобном вымысле, который заставил бы нас
отбросить книгу прочь, они видят прелесть исправления дейст
вительности в сторону ее совершенствования. Он добавил, что
хотя русский народ и склонен ко лжи, как всякий народ, долгое
время пребывавший в рабстве, но в искусстве он ценит жизнен
ную правду.
Возвращаясь по улице Клиши, Тургенев поверяет мне за
мыслы будущих повестей, которые терзают сейчас его мозг; в
одной из них он передаст ощущения какого-нибудь животного,
скажем, старой лошади в степи, где она по грудь утопает в вы
сокой траве.
Помолчав с минуту, он продолжает: «На юге России попа
даются стога величиной с такой вот дом. На них поднима
ешься по лесенке. Мне случалось ночевать на таком стогу. Вы
не можете себе представить, какое у нас там небо, синее-синее,
густо-синее, все в крупных серебряных звездах. К полуночи
поднимается волна тепла, мягкая и торжественная (я передаю
подлинные выражения Тургенева), — это упоительно! И вот
однажды, лежа так на верхушке стога, глядя в небо и наслаж
даясь красотой ночи, я вдруг заметил, что безотчетно повторяю