Хозяин угощает гостей — это приятнее всего самому хозяину: попроси же гость на свою нужду немножко денег — и хозяину (пусть он и даст их) будет неприятно: ведь угощает хозяин сам, а тут он не сам.
Есть люди, которым придет в голову спросить меня о долге образованного человека перед туземцами, о том, как это можно слушать лесную музыку и оставаться спокойным к темноте населения, встречаясь с этим ежедневно.
У меня раньше тоже бывали эти настроения от избытка ли жизненных сил или от счастливого положения образованного и боязни, как бы оно не нарушилось.
Теперь я обеднял и весь погружен в работу для своего пропитания, и такие вопросы мне в голову не приходят: не до жиру, быть бы живу. Я и тем доволен, что, кажется, никому вреда не приношу, и к занятию моему все относятся с большим сочувствием.
Народное ли верование, что первая книга с неба упала{72}, или проповедь и полурелигиозная гражданственность нашей старой интеллигенции, но только в народной массе существует уважение к писателю: я знаю, что наша деревня в целом гордится, что я в ней живу.
Конечно, деревня — это совершенно что-то другое, чем сельский сход, на которых действуют горланы, и среди них первое лицо «барон» (во многих деревнях, я заметил, есть тип, называемый бароном). Надо быть страшно осторожным с этим сходом. Я уже говорил на примере с волками, как неверный прицел в Центре на один миллиметр — на месте порождал чудовищные несообразности. Точно так же и мои поступки («я» — тоже Центр) в деревне должны быть чрезвычайно точно взвешены.
Я сделал ошибку, что сделал уступку сходу и заключил условие о квартире с ними не как хотел, у нотариуса, а в волостном исполкоме (расходов масса). Выморочный домик я снял на два года по 5 р. золотом в месяц и вперед уплатил за год. Все шло было очень хорошо — и вдруг получается казенная бумага, что с жильцами условия должны быть нотариальные.
Казалось бы, дело просто решается: составим нотариальное условие. Как бы не так: на сходе решили воспользоваться этим и обложить меня еще пятью рублями помесячно, как раз вдвое.
5 Апреля. Внук за дедом пришел, насыпал снегу, и солнце сегодня взошло ярко-весеннее, а снег блистает искрами, как никогда не бывает зимой: свет, и огни, и особенный запах мороза на солнце, будто это само солнце так пахнет. Вдруг открылась дорога по насту во все стороны, легкая, как по морскому пляжу, и так бодро идти и куда хочешь — по полям, и лесам, и болотам — нигде не проваливается нога. В это время хорошо подсвистывать в лесу рябчиков и дожидаться, как они выбегут по насту из-за куста. Две тетерки разместились в снежной яме на солнце и допустили меня на короткий выстрел — стрелять их, конечно, не стал. Заячьи, лисьи следы везде перекрещиваются и все голубые. Нехорошо только одно, что боишься, разогреет очень горячее солнце, и потом так и останешься тут и будешь весь день выбиваться на дорогу, барахтаясь выше колен в подснежной воде.
Бедность я не люблю за то, что от нее пропадает жизнь в мускулах и цвет на коже, показывается скелет человека и его подзаборное «я». Правда, в душе человека есть та же кость — его подзаборное «я». В целой личности эти кости, повитые крепкими мускулами души и цветущей кожей, незаметно держат всю душу, а когда душа обеднеет и показывается эта ее кость, то невыносимо становится жить около нее: все колет в том человеке, во всем претензия на власть и шипучая злость в бессилии радоваться, и везде «я» и «я».
За двадцать лет, которые ушли у меня на писательство, я все почти перезабыл, чему учили меня в высшем учебном заведении. Но у меня осталась смелость перед ученым людом, что они не боги, и если я захочу, например, исследовать жизнь курицы, то и я могу сделать очень ценную работу. Еще у меня осталось от высшего учебного заведения: такое мое исследование может быть ерундой, и даже вся моя писательская деятельность просто моя ахинея. Значит, от общения с атмосферой высшего учебного заведения у меня осталась смелость перед людьми и робость перед наукой — вот это и есть моя степень гораздо высшая, чем доктор философии. Это и позволяет мне сейчас заняться исследованием жизни кустаря.
Интеллигенция умерла во мне как претензия на власть над людьми: в скрытом состоянии, без сознания, в образе блага народу жила жажда быть не самим собой, а властелином. По мере того как я утрачивал претензию на власть, мне открывалась жизнь из самого себя. В момент, когда большевики взяли власть, я вдруг возродился прежним претендентом на престол и вступил в борьбу за власть. Теперь это, кажется, совсем умерло, а, может быть, нужно ожидать, снова будет возрождение.