Я возмутился: «Что за идиотизм? Мало ты знал таких пешеходов в лагере? Мне пока и здесь не плохо». «Подожди, – угрюмо проговорил он, – через годик-другой согласен будешь на карачках ковылять из Москвы до границы. Я тоже первый месяц после Владимира был похож на блаженного идиотца…»
20.12. Все еще слишком недавно, чтобы уверенно жонглировать фактами, отделяя главное от второстепенного, – все кажется важным. Весь спектр упований, стремлений, опасений… И ничто не хочет втискиваться в удобопроизносимые словесные формулировки, ничто не хочет жертвовать и частицей своей путаной правды, ясности словесного выражения, предпочитая остаться невнятицей странно сопряженных событий, догадок, предчувствий. Это неизбежно, если ты не владеешь истиной, а ищешь ее, перебирая в уме и то и се; так и сяк приглядываясь к утке и к соусу… Какое-то подспудное тяготение к выводам, к расстановке акцентов, к схеме – почти синониму ясности, логичности, рациональному освоению мира… Очевидно, всякая мысль тяготеет к своему пределу выразимости, но дается он лишь ценой потери некоторого качества, ценой усечения множества связей этой мысли с тем набором явлений, на выражении которых она претендует. Особенно мысль зафиксированная на бумаге, – без жестов, голосовой и мимической игры, без долгого косноязычного топтания вокруг да около, когда каждое слово приблизительно, этой самой приблизительностью намекая на некую суть, подводя к транссловесному постижению ее.
С каким недоумением Лурьи спросил меня позавчера, в обеденный перерыв: «И как это Вы, все понимая и видя?» Поддавшись на лесть, я пустился в рассуждения о так называемом «полевом зрении», переиначив это понятие на свой лад, о побеге вообще как виде инфантильного взыскания града Китежа и черт-ти знает еще о чем. Объяснил ли я хоть что-то? Вряд ли. Разве что самую малость. Я обычно горячо берусь за объяснения, но, добросовестно увязнув в деталях, очень скоро остываю, догадавшись, что объяснять надо слишком многое… А куда же денешься от нервозного ожидания момента, когда тебя прервут не дослушав? – и лучше ограничиться парой банальных фраз, неуклюже перескочив к ним через все намеченные вначале психологизмы.
До чего легко быть мудрым, когда ты не у дел, а тем паче – после дел, в камере. Спроси меня года два назад: «Пошел бы ты с дюжиной парней на что-либо противозаконное?» – я бы, как и сегодня: «Нет».
Во-первых, сомнительно сострил бы, дюжина да я в придачу – чертова дюжина. Во-вторых, при таком количестве посвященных практически неизбежна утечка информации – не говоря уже о провокаторах и сексотах. А в-третьих, не только за мной, как бывшим государственным преступником, не исправившемся за семь лет заключения, будет постоянная слежка, но и за большинством из этих двенадцати. Ведь не родились же они «контрами», а стали ими. Ну, а пока доходили до кондиции, наверняка привлекли к себе внимание сначала рядовых советских граждан, а потом и дорогих органов (одно из объяснений, почему в загранплаваниях, пограничных и оккупационных войсках относительно редки случаи «измены родине»). При таком количестве участников можно рассчитывать на успех только какого-нибудь сугубо уголовного мероприятия, что, как известно, аморально. Одно дело ищущие незаконной наживы, и другое – те, поступки которых определяются соображениями, выспренно называвшимися в том столетии идейными. Если первые отчетливо сознают предосудительность своих намерений и, как правило, умеют молчать, то вторые, дожив до собственных идей и неодолимой потребности их реализации, рассматривают свои действия – чаще всего, грядущие – в качестве бескорыстно-благородных с острой приправой романтической жертвенности. Срывать же свое благородство трудно. Весьма. Неравенство исходных условий еще и в том, что уголовные склонности и проявления крайне широко распространены, а занимающееся их диагностикой, профилактикой и лечением (или тем, что за таковое выдается) учреждение не ахти как солидно. В КГБ дело поставлено поосновательнее.