В тот же день – 30 апреля – вызвал меня и Веселов – голубой чекист, как я окрестил за умение смущенно краснеть при исполнении служебных обязанностей. Он считает себя представителем молодых сил в КГБ, носителем новых тенденций, суть которых мне выяснить не удалось (за отсутствием таковых). Веселов, очевидно, совсем недавно оделся в синее – напичкан мифическими сказаниями о подвигах ЧК, упоен собственной значительностью в качестве носителя ее мундира и двусмысленной славы (звонок телефона, Веселов снимает трубку, слушает несколько мгновений, потом, покраснев, вежливо спрашивает: «Вы куда звоните? – выдерживает паузу и ошарашивает, – Это КГБ». Сколько торжественности в тоне, каким произносятся эти слова, сколько откровенной уверенности, что на том конце провода человек онемел – если не от ужаса, то уж от почтения несомненно, что я замираю от удивления: передо мной представитель иного мира – священнодействующий чиновник, искренне убежденный в причастности к сокровенной сути бытия). Веселов болтал со мной о всяких пустяках, но и этих пустяков достаточно для догадки: прощупывал почву – не выкину ли я на суде какой-нибудь номер. Кроме прочего, он рассказал, что ныне расстреливают «автоматически». «Раньше из пяти карабинов заряжался только один, чтобы солдаты не знали, кто из них привел приговор в исполнение, а теперь – нажал кнопку и все». Я поделился с ним соображением, что, приговаривая преступника к смерти, государство тем самым рождает палача, а палач это вовсе не лучше, чем преступник, он меня просто не понял – так далеко его радение о государственном благе не простирается.
14.5. Утром сразу после прогулки посадили в «воронок» – и в суд. Пока ехали, успел перекинуться десятком слов с Иосифом [14], хоть конвой и рычал на нас зычно. В машине нас было трое: я в общем отделении, Иосиф – в правом боксе, а из под двери левого бокса торчали огромного размера башмаки – обладателем их был, по-моему, Мафцер[15]. Кто ты, спрашиваю, – молчит. Видать, напугали гиганта до смерти. Каким мужественным и солидно-деловитым подавал он себя на воле и каким съежившейся жалкой мямлей предстал он на нашем суде – свидетелем. Многие теряются, оказавшись в кабинете следователя. Главное – полная беззащитность, ужасное постижение теперь уже конкретной истины: ты – ничто, коли дело коснулось «безопасности» государства. Далеко не всякий находит в себе силы не согласиться с этим навязываемым всеми средствами восприятием себя в качестве нуля. Удивительное дело: чем респектабельнее человек на воле, тем, как правило, потеряннее чувствует он себя в несчастьи, чем больше почтения внушал он к себе за пределами лагеря, тем большим лизоблюдом, подхалимом и приживалой становится он в арестантском мире. Это люди случайные, не определившие своего места в советской системе, не понимающие ни сути ее, ни, главное, пределов ее власти, которая кончается там, где начинается человеческая душа, надругательству над собой предпочитающая смерть.