Е.А.Папкова.
74
Дневники
1941 июнь — 1945
1941 год
24/VI.
Итак, война. Утро позавчера было светлое. Я окончил рассказ1. Думал — еще напишу один, все перепечатаю и понесу. Прибежали Тамара и дети: “Фадеев сказал, встретив их в поле,— разве вы не знаете, что война”. Не верили. Включили радио. Марши, марши и песни. Значит — плохо. А в два часа Левитан прочел речь Молотова2. Весь день ходили друг к другу. Ночью приехали из “Известий”. Я обещал написать статью и утром 23-го написал3, а затем поехал в Союз — заседать. Здесь — выбрали комиссию и заместителей Фадеева. Затем позвонили из Реперткома насчет переделки “Пархоменко”. Я поехал.
На улицах почти нет военных,— среди толпы. На шоссе, когда Дементьев, увозивший свою семью, вез и меня,— танки, грузовики с красноармейцами и машины. В Кунцеве вдоль шоссе стоят мальчишки и смотрят. Все это еще в диковинку.
Вернулся домой. Ждали сводки. Но радиостанции замолчали уже в 11 часов ночи. Лег поздно. Разбудила стрельба. Выскочил на двор почти в одном белье. На сиреневом небе разрывы снарядов. Сначала ничего не понял. Убежал в дом. Было такое впечатление, что бомбят наши участки. В доме стало лучше. Татьяна бегала в рубашке, Тамара плакала над спящими детьми. Ульяна4 погнала корову: “Нельзя же корову оставлять”,— сказала она. Зенитки усердствовали. Зинаида Николаевна Пастернак, схватив детей, что-то мне кричала, но ответов моих, от испуга, понять не могла. Затем она убежала в лес,— и тогда я увидел, что бомбардировщики немецкие удаляются, а наших истребителей нет и снаряды не могут достичь бомбардировщиков. Особенно меня злил один. Утро было холодное, я дрожал, вдобавок, помимо холода, и от зрелища, которое я видал впервые. Мне нужно было в редакцию, в театр — и я уехал на машине Погодина5. Приехала Маруся6 и добавила, что бомба — одна — попала в Фили. Отлегло от сердца: ну, значит, отбили. Но как? И чем? Если не действовали истреби-
77
тели. В вестибюле дома встретил Федина — в туфлях и пижаме,— он видел, что мы подъезжали, в окно. Федин сказал, что тревога была напрасная. Но мы не поверили! И только когда прочли газеты — то стало легче.
Был в театре “Красной Армии”, говорили о переделке “Пархоменко”. Новую пьесу, видимо, ставить не будут. Ну что ж, отдам в “Малый”. В квартире мечется Тардова. Положение ее, действительно, ужасное. Выехать из Москвы почти нельзя. Звонит по всем знакомым. Мне звонят только из учреждений, а Тамаре вообще никто не звонит — так все поглощены собой. Вижу, что всем крайне хочется первой победы. Гипноз немецкой непобедимости и стремительности — действует. Но противоядие ему — штука трудная.
Вечером был в театре, у Судакова7. Синие лампы. На скамейках, против швейцара, сидят какие-то девушки и слушают радио, звук которого несется из какой-то белой тарелки. Лица довольно бесстрастные. Судакова нет. Так как я проснулся в три утра и с тех пор не спал, то я задремал у стола. Вошел шумный Судаков, и мы поговорили не более 15—20 минут. Зашел я после домой. Пришел Шмидт. Сначала рассказал, как ругался с заведующим об отпуске, затем, что во время “бомбежки”, утром, не пошел в бомбоубежище, а затем советовался, кому писать, чтобы пойти добровольцем. Договорились на [нрзб.]. Уснул рано.
На улицах появились узенькие, белые полоски: это плакаты. Ходят женщины с синими носилками, зелеными одеялами и санитарными сумками. Много людей с противогазами на широкой ленте. Барышни даже щеголяют этим. На Рождественке, из церкви, выбрасывают архив'. Ветер разносит эти тщательно приготовленные бумаги! Вот — война. Так нужно, пожалуй, и начинать фильм.
Когда пишешь, от привычки что ли, на душе спокойнее. А как лягу,— так заноет-заноет сердце и все думаешь о детях. Куда их девать? Где их сберечь от бомб,— и вообще? Сам я решительно на все готов. Видимо, для меня пришел такой возраст,— когда уже о себе не думаешь. В этом смысле я был раньше трусливее. Думаю, не оттого, что характер мой стал тверже, а просто явление биологическое.
25/VI.
Проснулся в пять утра и ждал сводки. Она составлена психологически — сообщают, сколько сбито у нас самолетов и пр., вплоть
78
до того, что бои ведутся за Гродно и Каунас: дескать, не обольщайтесь,— борьба будет тяжела, длинна и жестока. Все согласны на тяжелую и жестокую борьбу,— но всем хочется, чтоб она была длинная, т.е. в смысле того, чтобы нас не победили скоро, а нашей победы, если понадобится, мы будем ждать сколько угодно.