Гусев сказал, что была речь Черчилля, в которой он сообщил, что русским было объявлено — второго фронта в 1942 году не будет, и пикировка из-за второго фронта происходила для отвода глаз.
13. [XI]. Пятница.
Рано утром принесли рукопись моего романа из “Известий”. Войтинская не только не заикается о напечатании отрывков из романа, который они считают хорошим, но даже не печатают моей статьи. Душевно жаль историков будущей литературы, которые должны будут писать о нашем героизме, стараясь в то же время и не очернить людей, мешавших этому героизму. Чем дальше, тем винт закручивается туже. Любопытно, дойдет ли до какого-нибудь конца или это завинчивание может быть бесконечным.
Переписывал рассказ “Ж.Д.”189 — за весь день одну страницу. К вечеру сходил в Лаврушинский,— убирал свою комнату. Тамара получила в “Известиях” — триста рублей. Напечатана речь Черчилля — все-таки мы в ней выглядим какими-то дурачками.— От детей письма и посылка: носки и 100 штук папирос. Комка прислал превосходнейшее письмо — обширное и ясное. Неужели и этому быть писателем? И,— грустно и приятно.
Различие в понимании слова “искусство”. Приходила женщина — журналист из “Литературы и искусства”, просила написать
193
статью о выставке “Великая Отечественная война”. Я отказался. Она, при мне, звонила какому-то критику. Тот отказался наотрез. Она сказала: “Я не была на выставке, но теперь и не пойду — все отказываются писать. А нам велено развернуть на две страницы”. А все дело в том, что хочется, чтобы агитацию называли искусством, а искусство — агитацией. Правда, если б выставку назвали прямо агитацией, то туда никто бы не пошел, но ведь и сейчас никто не идет. Днем я проходил по пустынному Лаврушинскому, шел медленно,— и ни одной души не показалось из-за ограды! Так зачем же беспокоиться, обманывать себя и других? По-моему, надо действовать благороднее — да, агитки, да, плакаты, написанные маслом по холсту, да, неважно сделано, но, ведь другого нет ничего? Так давайте же попробуем хотя бы через агитку рассмотреть жизнь? Ведь, видим, хотя и стекло запыленное и засиженное мухами, но все же не стена! Нет, всем хочется в вечность, в великое, хотя бы одним шажком, будь он величиной с мушиный.
14. [XI]. Суббота.
Пытался писать рассказ — не вышло. Тогда стал придумывать пьесу, мысль о которой мелькнула вчера ночью, в постели. Называется “Злодейка”190. Тема стародавняя — хороших людей считают за плохих, плохих — за хороших. Но, дело не в теме, а в том, что, благодаря ей, удастся показать современную Москву, с ее переменами настроения, мечтами о тепле, пище.— [нрзб.], ни одного звонка по телефону. Кто-то, где-то еще измеряет меня, а может быть, и не измеряет, что было б гораздо лучше и спокойнее.
15. [XI]. Воскресенье.
Днем переделывал “Проспект Ильича”. Так как глава о еретиках напугала наших дурачков, то я ее выкинул191. Эта глава была стержнем, на котором висела глава вступительная — песня о “проспекте Ильича”, и поэтому пришлось выкинуть и первую главу, а раз выкинул — надо менять и заглавие. Я назвал роман “Матвей Ковалев”.
Вечером пошли к проф. Розанову192. Это человек, собирающий стихи, книги поэтов, похожий на игрушку, которую никто не покупает из-за весьма убедительного безобразия. У него две комнаты книг, расположенных в идеальном порядке, холодно. Выпи-
194
ли водки, он рассказал о том, как и что пишет,— и стало, видимо, непонятно, зачем я пришел. Он попросил записать ему мои стихи. Но, так как стихи мои внушают мне отвращение, то записал ему стихи покойного моего друга Г.Маслова. Да простят мне будущие критики эту шалость!
Вечером,— вернее ночью,— зашли седой Довженко193, важно рассуждавший об искусстве, его жена с великолепно сросшимися бровями,— и наверное мозгом, Ливанов с женой. Критиковали положение в искусстве страшно! Только когда я сказал, что критиковать-то мы критикуем, а сами все равно глядим в рот Верхам, то критика смолкла. Вздор какой! Делают минет, а гордятся девственностью. Довженко скорбно и с гордостью спрашивал:
— Почему не прорвалось за все время ни одно произведение? Почему, окровавленное, истерзанное, оно не взошло перед нами?
Я сказал, что нечего гордиться эпохой и считать себя великими. Все эпохи были велики, как и все войны казались их современникам ужасными. Только тогда, когда мы будем считать себя обыкновенными,— тогда появится великое искусство. Если мы все обыкновенны, то нет ничего страшного в наших мыслях, и их можно выслушать, а мы считаем себя столь великими, что никого не слушаем, а только приказываем и кричим, да удивляемся, что приказаньям этим плохо подчиняются.— Выпал первый снег,— плотно.