Выбрать главу

День рождения маленькой [внучки] Веры. Три года с той ночи в госпитале. Как по сравнению с этим жалки и бессмысленны и пусты все эти "обсуждения", вся эта пошленькая, мышиная суета вокруг "проблем"…

Переписываю в одну статью свои скрипты о солженицынской нобелевской лекции. Вся она, в сущности, как раз на эту тему.

Что такое счастье? Это жить вот так, как мы живем сейчас с Л., вдвоем, [наслаждаясь] каждым часом (утром – кофе, вечером – два-три часа тишины и т.д.). Никаких особенных "обсуждений". Все ясно и потому – так хорошо! А, наверное, если бы начали "формулировать" сущность этого самоочевидного счастья, сделали бы это по-разному и, того гляди, поссорились бы о словах. Мои казались бы ей не теми и vice-versa1 . "Непонимание"! И замутнилось бы счастье. Поэтому по мере приближения к "реальности" все меньше нужно слов. В вечности же уже только: "Свят, свят, свят…" Только слова хвалы и благодарения, моление, белизна полноты и радости. Поэтому и слова только те подлинны и нужны, которые не о реальности ("обсуждение"), а сами – реальность: ее символ, присутствие, явление, таинство. Слово Божие. Молитва. Искусство. Когда-то таким словом было и богословие: не только слова о Боге, но божественные слова – "явление". Но прельстилось чечевичной похлебкой обсуждений и доказательств, захотело стать словом научным – и стало пустотой и болтовней. И возомнило о себе, и стало нужным только такому же другому болтуну, но не человеку, не глубине человеческой культуры. Это знает Солженицын, Бродский. Но этого не знают уже больше богословы. Да и как им знать это? О них только что была статейка в научном богословском журнале. Разве это не доказательство их "важности"?

Что такое молитва? Это память о Боге, это ощущение Его присутствия. Это радость от этого присутствия. Всегда, всюду, во всем.

Воскресенье, 8 апреля 1973

Получил позавчера новую книгу Чиннова "Композиция". Наряду с новыми, последними стихами он включил в нее и свою самую первую книгу "Монолог" (1950). Увы, сравнение в пользу "Монолога". А теперь – именно "композиция", умение, трюкачество. Америка не пошла впрок русским литераторам. Они сами уверовали в "литературоведение", сами стали по отношению к

1 наоборот (англ.).

себе уже и "литературоведами". Они [готовят] свои стихи так, чтобы о них почти сразу можно было написать дурацкую американскую диссератацию. Мироощущение Чиннова не изменилось ни на йоту: бессмыслица жизни в свете (или тьме) смерти, ирония, подшучивание над всем и т.д. Но раньше это звучало органично, убедительно. Теперь: "Смотрите, как я ловко и умело это делаю". Однако несколько несомненных удач. Например, на смерть Адамовича: "Душехранилище хоронят…"

Сегодня думал (после разговора с Л. о росте цен, налогах и т.д.) о том действительно поразительном пророчестве, что находим у русских. Достоевский не только предсказал, но подлинно явил суть "бесов", завладевших западной душой. Хомяков предсказал крах западного христианства. Федоров предсказал и определил суть и механизм, злую сущность западной "экономики". Поразительно.

Вторник, 10 апреля 1973

Проглядывал, подчитывал "Свиток" Ульянова и "Русскую литературу за рубежом" Полторацкого. В связи с этим – мысли об эмиграции. Она, в сущности, – моя настоящая родина. Но в Америке – это был правильный инстинкт – нужно было уходить от нее и из нее, спасаться от заражения трупным ядом. Во Франции она просто умирает, и не без достоинства. Здесь она гниет. Там останется ее идеальный образ. Здесь – карикатура. Там была высокая печаль, хотя бы у некоторых, у лучших, у ведущих. Здесь – злость и "карьера"…

Хотелось бы когда-нибудь стать совсем свободным и написать о том, как постепенно проявлялась в моем сознании Россия через "негатив" эмиграции. Сначала только и всецело семья – и потому никакого чувства изгнания, бездомности. Россия была в Эстонии, затем – один год – в Сербии; дедушка и бабушка Шишковы-Сеняк, первые впечатления церковные: незабываемое воспоминание о мефимонах1 в русской церкви в Белграде. Ранний Париж. Обо всем этом вспоминаю, как вспоминают эмигранты о летних вечерах на веранде какой-нибудь усадьбы в России. Та же прочность быта, семьи, праздников, каникул… Эта Россия – язык, быт, родство, ритм.

Затем – корпус, может быть самые важные пять лет всей моей жизни (девять-пятнадцать, 1930-1938 . Прививка "эмигрантства" как высокой трагедии, как трагического "избранства". Славная, поразительная, единственная Россия, Россия христолюбивого воинства, "распятая на кресте дьявольскими большевиками". Влюбленность в ту Россию. Другой не было, быть не может. Ее нужно спасти и воскресить. Другой цели у жизни нет. Чтения ген. Римского-Корсакова: Денис Давыдов, Аустерлиц, Бородино. "Под шум дубов"2 – и т.д. Мы – дети гвардейских офицеров. "В Ново-Димитриевской снегом занесены, мокрые, скованы льдом. Шли мы безропотно, дралися весело, грелись холодным штыком…"3.

1 Мефимоны – в русском церковном обиходе название повечерия с чтением Великого канона Андрея Критского.

2 Роман С.Р.Минцлова.

3 из песни добровольческого полка генерала Маркова.

Четверг, 12 апреля 1973

Потом – сквозь эту военную Россию – постепенное прорастание "других" Россий: православно-церковно-бытовой (через прислуживание в Церкви и "тягу" на все это), литературной ("подвалы" по четвергам в "Последних новостях" Адамовича и Ходасевича), идейной, революционной и т.д. Россия – слава, Россия – трагедия, Россия – удача, Россия – неудача… Потом французский лицей, открытие Франции, Парижа, французской культуры. Постепенное внутреннее открытие, что большинство русских живет какой-нибудь одной из Россий, только ее знает, любит и потому абсолютизирует. Отсутствие широты и щедрости как отличительное свойство эмиграции. Обида, драма, страх, ущербленная память. Вообще – "неинтегрированность", фрагментарность русской памяти и потому России в русском сознании.

В сущности, я полюбил все "России". Каждую в отдельности и все вместе. Я до сих пор убежден, например, что тип русского офицера (первый тип, встреченный в жизни: Римский-Корсаков, Маевский, А.В. Попов, даже папа) – очень высокий, нравственно и человечески, тип, им можно любоваться (Толстой любовался им), как можно любоваться и другими типами: русским священником, интеллигентом и т.д.

Пятница, 13 апреля1973

"Accepter de ne pas etre aime: c'est a ce prix que l'on met sa marque sur les choses"[36] (из статьи о Michel Debre).

Пятница акафиста. Почти с самого детства я ощущал этот день как начало . Сегодня вспомнилась так ясно эта самая пятница в один из годов Lycee Carnot (наверное, 1938 г .). Шел после обеда в лицей и предвкушал, как через четыре часа пойду [в собор] на rue Daru к акафисту. Почему-то шел по rue Brochant – и все помню: освещение, деревья, только что зазеленевшие, детские крики в сквере. Тогда не знал, конечно, что на этой же самой улице увижу в последний раз папу: летом 1957 г . Я уезжал в Нью-Йорк, он смотрел в окно с четвертого этажа.

Я многое могу, сделав усилие памяти, вспомнить ; могу восстановить последовательные периоды и т.д. Но интересно было бы знать, почему некоторые вещи (дни, минуты и т.д.) я не вспоминаю, а помню , как если бы они сами жили во мне. При этом важно то, что обычно это как раз не "замечательные" события и даже вообще не события, а именно какие-то мгновения, впечатления. Они стали как бы самой тканью сознания, постоянной частью моего "я".

Я убежден, что это, на глубине, те откровения ("эпифании"), те прикосновения, явления иного , которые затем и определяют изнутри "мироощуще-

1 "Согласиться не быть любимым – только этой ценой можно оставить свой след в жизни" (фр.).

2 Александро-Невский собор в Париже на улице Дарю, 12; заложен 3 марта 1859, освящен 30 августа 1861, в день перенесения мощей св. Александра Невского.

ние". Потом узнаешь, что в эти минуты была дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость оттуда, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе. И опыт этого прикосновения, этой радости (которую, действительно, "никто не отнимет от нас"[37], потому что она стала самой глубиной души) потом определяет ход, направление мысли, отношение к жизни и т.д. Например, та Великая Суббота, когда перед тем, как идти в церковь, я вышел на балкон и проезжающий внизу автомобиль ослепляюще сверкнул стеклом, в которое ударило солнце. Все, что я всегда ощущал и узнавал в Великой Субботе, а через нее – в самой сущности христианства, все, что пытался писать об этом, – в сущности всегда внутренняя потребность передать и себе, и другим то, что вспыхнуло, озарило, явилось в то мгновенье. Говоря о вечности, говоришь об этом. Вечность – не уничтожение времени, а его абсолютная собранность, цельность, восстановление. Вечная жизнь – это не то, что начинается после временной жизни, а вечное присутствие всего в целостности. "Анамнезис": все христианство это благодатная память , реально побеждающая раздробленность времени, опыт вечности сейчас и здесь. Поэтому все религии, всякая духовность, направленные на уничтожение времени, суть лжерелигии и лжедуховность. "Будьте, как дети" – это и означает "будьте открыты вечности". Вся трагедия, вся скука, все уродство жизни в том, что нужно быть "взрослым", от необходимости попирать "детство" в себе. Взрослая религия – не религия, и точка, а мы ее насаждаем, обсуждаем и потому все время извращаем. "Вы уже не дети – будьте серьезны!" Но только детство – серьезно. Первое убийство детства – это его превращение в молодежь. Вот это действительно кошмарное явление, и потому так кошмарен современный трусливый культ молодежи. Взрослый способен вернуться к детству. Молодежь – это отречение от детства во имя еще не наступившей "взрослости". Христос нам явлен как ребенок и как взрослый , несущий Евангелие, только детям доступное. Но Он не явлен нам как молодежь. Мы ничего не знаем о Христе в 16, 18, 22 года! Детство свободно, радостно, горестно, правдиво. Человек становится человеком, взрослым хорошем смысле этого слова, когда он тоскует о детстве и снова способен на детство. И он становится плохим взрослым, если он эту способность в себе заглушает (Карл Маркс и все верующие в гладкую "науку" и "методологию". "Методология изучения христологии". Брр!). В детстве никогда нет пошлости . Человек становится взрослым тогда, когда он любит детство и детей и перестает с волнением прислушиваться к исканиям, мнениям и интересам молодежи. Раньше спасало мир то, что молодежь хотела стать взрослой. А теперь ей сказали, что она именно как молодежь и есть носительница истины и спасения. "Vos valeurs sont mortes!"[38] – вопит какой-то лицеист в Париже, и все газеты с трепетом перепечатывают и бьют себя в грудь: действительно, nos valeurs sont mortes![39] Молодежь, говорят, правдива, не терпит лицемерия взрослого мира. Ложь! Она только трескучей лжи и верит, это самый идолопок-