Выбрать главу

Мы входим; ну, конечно, совершенно охламонская обстановка. Какие-то эти трубы, кирпичные тумбы, стол деревянный с отпавшей перекладиной, весь в жуках и в паутине: невесть откуда взялся; какие-то кубы-табуретки. Кирпич, кирпич… кирпич сырой и трухлявый, в старой известке.

И неисповедимый уют одновременно; внизу было это дрожание, дребезжание, эти стрелки, вода и чрезмерная, волглая затхлость; здесь ничего такого нет, зато есть отъединенность, умильность. В боковой стене — еще дверь: оказывается, на улицу — лишь несколько ступеней вверх; серое, белое небо видно. Та лестница, по которой мы шли, она, как и тоже бывает в таких помещениях, видимо, с поворотами, с перепадами, с площадками и подъемами: «крутит, крутит»; отсюда ощущение, что шли долго — спустились глубоко вниз; и хотя дверь эта, в которую мы сейчас вошли, на половине той лестницы, и мы снова поднимались «назад», но было чувство, что мы все равно низко; и вот, оказывается, эта боковая дверь выводит прямо на улицу — «пара, две пары ступеней» («местком»); и оттуда, с улицы, — серое, белое небо и тот твердый, здоровый морозец (день, сухость), который неизбывен даже и в сердцевине каменного города… Собственно, не каменного. Это бы с полбеды: камень чист, он — природа, вон он, камень!.. А бетонного, асфальтово-бетонного. Это самые ненавистные для меня материалы. Это и не материалы, их как бы нет. Это — сама оголтелость (люблю я последнее время сие слово), сама пустота, сама выморочность; нет, это… сама нежить, сам… я не знаю что́. Это вот когда войдешь в сортир на тридцать забубенной станции — автобусной, железнодорожной; и… ну, ты знаешь такие места. Цемент, ржаво-масляные трубы в каплях; и — все что надо и запахи; и — все застарелое, грозное, грузное и дремучее; и — голо, голо, голо, голо и голо; и — вот если жить в таком месте. Если жить, жить в таком месте.

— Или вот в Бухенвальде, — продолжал он. — Был я… Печей, железных носилок, на которых вдвигали, я ожидал. А запомнил, как, ты же знаешь, случается, «не то, что надо», — «не самое ужасное» — а клетку-комнату, куда сажали. Ну, коридор цементный; темно, тяжесть, сыро — голо… голо, голо; вдруг — свет почти белый. Но неестественный. Не яркий, а резкий. Яркий — это праздничный, блещущий, влажный, радужный: таковы ассоциации слова; я хоть не спец, как ты, а понимаю; мы нынче… мы, математики, физики, экономы, философы, историки, социологи, мы и в вашем деле понимаем больше вас: вынуждены «и это» взять на себя; стыдитесь. Но к сути. Так вот. Он и не бел, а… оголтелый. «Свет» (он выделил тоном).

Та комната-клетка; от коридора отделена лишь железными-прутьями, и ничего нет; комната — примерно три на три; в ней пол — цементный, стены — бетонные в масляной краске этой сортирной, и этот «свет» — сильный… сильный. И вот туда сажали на неделю, на две и далее: один этот «свет», и бетон, цемент. И нар нету. Отверстие это — в углу с решеткой: как радиатор старого автомобиля. (Помнишь, «полуторка»? «ЗИС-110»?) Единственная зацепка для взора. Да, и нар нету: кто их знает, на чем он спал.

Так вот, у меня слова «бетон» и «асфальт», и «блок», «блочный» ассоциируются со всем этим. Ничего не могу поделать. И еще с чем-то — громадным, но при этом будто жуешь, жуешь картон или вату. И глотнуть не можешь, и выплюнуть.

Старый любимый кирпич трухлявый, уютный и верный, пусть мокрый, он куда… мягче.

Но ладно.

Так вот, тот вид на улицу, этот воздух, эта свежесть с твердой, с морозцем, осенней улицы, они и «средь камня» (не камня, но)… любезны сердцу живому.

Знала Шурочка; эти бабы на пищебазах и прочем таком — ох; они все знают; знала Шурочка, куда тянуть для праздника; тишь, уют — уют особый; никаких дребезжаний; кирпич, этот стол; эта дверь наружу — туда… в серый свет.

Да и дверь-то куда: не к работам, не к амбарам, не к рельсам, не во всю бытовую хмарь, суету, не в люди, не в начальство; дверь, оказывается, в тихий двор: я выглянул. Пустырь, будылья травы́ эти. Лопухи, кусты у дальней истинно кирпичной, старокирпичной стены. Выщерблины в кирпиче… Пыльно рассыпчатые… Детство… старый кирпич.

Сидим, хорошо это.

— Ну? Где Шура-то? Да вот и она. Шурочка, сейчас.

— Мне немного, ребята.

Полутемно, тихо; дверь та: белое… серое.

— Так! Кто специалист?

Все сидят; все специалисты, но никто не спешит.

Ирина, по своей манере (хорошо узнанной мной потом), сидит молча, чуть сгорбившись (уже тогда?); сидит. Эдак чуть в стороне, по своей манере. Человек семь; хватит. Колбаса, черный хлеб, консервы: некий судак или уж бычок, что ли, в томате. Уж совсем классика. Ножом простым, с пыхтением, и с зазубринами, и со следами жести на тыле пальца. Дам — Ирина, еще одна — разбитная-одинокая лет пятидесяти и Шурочка (которая быстро-деловито ушла); ну, еще подходили, входили и уходили: как водится. Но, как и водится, основная ватага была вся тут — сидела.