Я искоса поглядывал на Ирину; я, как вот и ты теперь, уже и тогда чего-то не понимал; я видел — ну, девка, ну, красивая; ну, глаза; ну, московская современная, все тут ясно, но… «но». Не понимал я (слова-то! тьфу!) чего-то. Сидит — спокойная; так и надо. Подвал, кирпич, трубы: идеал слесарно-пожарного балдежа; и четверо пьянеющих мужиков; Шурочка, вот, уходит:
— Последняя, ребята. Будьте здоровы!
Марина сейчас уйдет — уже не разухабиста, а насторожена — несвободна; а эта…
И (но?) даже не в том дело; ну, сидит — эдак уютно, крепко! ну, «воля», ну, спокойна; ну, и что?
У всех свой темперамент, свой опыт; в конце концов — красивая девка — видимо, балованная мужиками, — видимо, надеется на мужчин; не конокрады, не цыганы же мы, в конце-то…
Но уж слишком… спокойна; уж слишком… что-то это.
И чего сидит-то?
Кого ждет?
Мы известно устроены: всяк не может предположить, что «она» никого не ждет, что ей «все равно»; чего сидит-то?..
Сидим.
— Ну, выпьем! — извечно тепло повторяет наш председатель; вновь сдвигаем три этих мутных стакана, один у Ирины, два у меня и того, остальные ждут очереди — «другой посуды нету», как и известно по ритуалу. Водка гадкая, «сучок», привычка подлая, но подчиняемся; кому? Сами не знаем.
Ненароком я взглянул: она уж передавала Мише, который сегодня с нами; и первая мысль: вылила она, что ли?
Так спокойно передает, и стакан пуст.
— Ого! — только и сказал я на пробу.
Она спокойно взглянула на меня — глаза эти — и эдак, по ее, скупо улыбнулась; мол, ну да, но я, мол, давно привыкла к этим, к таким комплиментам — не надо, мол.
Я невольно задержал взгляд на ней; но спокойно — спокойно? — она отвела глаза.
— Был со мной случай, — уютно-радостно начал наш предводитель. — Надо вам сказать (голосом съерничал он над «блоком»), любил я одну там женщину; так вот…
Общий хохот был, конечно, ему ответом; мы, с радости и со всего, мы тут же приняли, что и «любил», и «там» — что все это условность ритуального разговора.
— Любил я одну там женщину, — еще потеплев, но невозмутимо продолжал он, всем этим обозначая, что мы правильно поняли. — И что вы думаете? Она мне говорит… товарищ Миша, оставьте бычков товарищу… Вы сдавали рубль двадцать девять? мы, например, сдавали по пять рублей.
Это была его манера острить; сомнительная манера, но не обижались, ибо видели не слова, а источник слов.
— Я? — вздергивает брови, повышает голос розовый Миша, останавливая руки с ножом и банкой в потеках (приятные светлые крошки рыбы в красном томате) по наклейке, на которой еще видны чрезмерно четко нарисованные хвост, голова серой рыбы. Растопырив руки, он открывает рот — придумывает контростроту; но «пред» обладает чутким знанием ритма в этих вещах.
— Ладно, закройте рот. Мы вам прощаем, — повествовательно замыкает он ритм, и все смеются умильно.
Смотрят на Мишу.
— Да я! Да я вас! — только и придумывает он: «комический тон».
Но у вас шпаги нету, — снисходительно отвечает предводитель, заглатывая круглый лист колбасы, как южный мальчик что-то там на картине: держа, словно лепесток, за край.
— У меня! Шпаги нету? — только и находится снова Миша — «комическим тоном».
— Кг-м, — кряхтит, жуя, оппонент, этим давая понять, что неудобно все же иметь дело со столь уж слабым противником. Все смеются. — Шпага у вас, конечно, есть.
Мужчины смеются, не глядя на Ирину; я искоса гляжу на нее чуть потом: она спокойно улыбается.
— Ох, Никита Степаныч, — лишь говорит Миша.
Но симпатичный, невинный с виду, розовый и все широко улыбающийся, улыбающийся — весь в ласковых и мягких морщинах — Миша сейчас не менее приятен, чем победитель.
— А хороша, — тихо-радостно говорит четвертый из нас, мужчин, лысоватый и молчаливый, «свой парень» Федот Иваныч.
— Иваныч! Откуда ты Федот? — спрашивает «пред», жуя черный тминный хлеб; запах слышен от его действий — раздирания пальцами и откусывания этого хлеба. — Ты — тот или не тот?
— Я — тот Иваныч, а не Федот, — вдруг и верно находится собеседник.
— Ого! — открывает тот рот — там жеваный хлеб: он «не ожидал» от Федота; мы смеемся. Затем компания смотрит и на меня: ведь это и я — Иваныч.