Ночь Алексей «спал» — не спал; снилось что-то… зеленое и желтое; да и снилось ли.
Он открыл глаза; жена, округлив спину и сунув руки в колени, сидела у телефона, — глядя на трубку.
— Звони ты.
Он встал; сел — у телефона; не думая, набрал номер.
Он испытывал потребность действовать быстро — без зазора меж «настроением» и самим действием; иначе серая боль — сомнет.
Телефон, конечно, был занят.
Он стал набирать снова.
— Что?! — спросила она, округлив глаза.
— Да занят. Да сиди ты.
Длинный гудок.
Пустота пространства и времени.
Серого и черного пространства и времени — серой и черной с белыми отсветами закрученной «катушки» (ракушки) — туманности как бы; серой и черной незримой ваты.
— Больница.
— К вам вчера поступила…
— Как фамилия?
— Маша Осенина.
Он покосился на жену.
Пауза.
— Ей сделали операцию.
— Ка́к она себя чувствует? — без зазора, четко и «сонно» спросил Алексей.
— Ну… как всегда в таких случаях.
— А какой случай?
— Случай… довольно сложный. Поступила поздно.
— Приехать… можно?
Он чуть сорвался голосом.
— Передача; а так — мы не пускаем.
— Спасибо.
Он положил трубку.
Алексей все сидел над телефоном, не оглядываясь на жену; это длилось мгновение; но тут же она — спросила:
— Что?! Сделали?!
— Да, — сказал он, помедлив. Она уныло зарыдала в голос.
— Я знала… я знала, что ее резали, — повторяла она.
Он молчал.
Молчал, сам сбитый с колеи — и молчал, интуитивно давая пройти мгновению.
— Вот не спросил я… когда там… передачи и когда — врач и… — заговорил он наконец будто неуверенно.
— Да что там — когда… «Когда»… Сейчас еду… Сию минуту… Маша…
Она забегала по комнате.
— Ты — ты вот что. Не суетись, — «спокойно» сказал Алексей, подождав немного. — Дело тут не в минуте. Теперь дело не в минуте.
— Сейчас… еду… Маша…
— Да успокойся… да уймись ты! — сказал Алексей. — Сейчас и поедем. Но не мечись; от этого только хуже: пойми… наконец-то.
— Сейчас… я еду… А что она тебе сказала? Положение плохое, да? Я знала.
— Ничего такого она не сказала.
— А что́ она сказала? Маша…
— Уймись ты, говорю я. Сядь… черт возьми.
Она села на край дивана: с таким видом, что ей, мол, приходится выполнить это условие, чтобы все услышать о Маше.
— Это аппендицит?
— Да.
— Я знала… я знала… о… я знала…
— Да прекрати! Что ты знала? Аппендицит! Бывает и…
— Да! тебе… ты жёсткий человек. С твоей гносеологией…
— Ладно. Так вот…
— Что она сказала — о состоянии?
— Ну, что сказала.
— Нет, ты говори.
— Какие-то сложности. Затянули вы… черт возьми.
— «Вы!..» «Вы!..»
— Ну, не ты.
— Так что же?
— Не знаю. Надо ехать.
— Да. Ехать… ехать так ехать.
Она сделала жалкую попытку на собранность и решительность.
— Погоди. Да не суетись ты! Что ты, их не знаешь, что ли? У них сейчас мода — говорить как можно хуже. Обойдется, так вроде вылечили — их же заслуга; не обойдется — мол, «мы же говорили».
— Не обойдется?.. Не обойдется?!.
— Стой тихо!
— Звонить… Кому звонить… О, кому звонить… Мама… — Мама далеко, — понизив голос, глотнув, ответила она себе. — Кому? Позвони ты своим… приятелям, все они такие… ловкие, здешние… все они… что-нибудь могут.
— Погоди, однако. Сначала поедем. Мы ничего не знаем.
— Поедем… поедем… Маша…
Выходя у «детской хирургии и травматологии» на Полянке, Алексей кроме скрытых страха и боли испытывал еще и то знакомое противное серое чувство, которое он всегда испытывал, входя в сферу больницы; так было и с Ириной и в иных случаях; оголтелое, унылое напоминание о голой и светло озаренной бренности всего земного, с которым связан весь антураж больницы, — порой нестерпимо для живого, слабого сердца.
Они вошли; разумеется, вестибюль унылый; разумеется, окно «белое»; разумеется, толпится народ…
Мамы… папы… «бабы»…
Прошли сестра с нянечкой — белый, серый халаты.
— Ну, я и говорю, — вещала сестра дюжая. — Я говорю: вы чего ж живого ребенка ногами вперед везете? Это ж не в…
Он кратко вспомнил… и поморщился.
Они прошли.
«А, ччерт».
Он покосился; жена на миг зажмурилась, как от блеска; «живого ребенка», — шепотом повторила она.