— Охо-хо, — говорит лесник и сладкое и заветное-дремотное. — Хорошо поспать на печи. На печи ведь хорошо, а? Глядишь, и до весны доживем.
До весны, на печи-то.
1981
ЧУЖАЯ
Роман
Ирина значит гневная (лат.).
Кто пьет, а кто слезы льет
Мы все были виноваты, а она была в этом просто решительней остальных. И совсем погибла.
Асфальтовый дым рождает чудовища. Где ты, вольная степь?
Мы очень многое можем, нам всё под силу, даже изменить русла рек, чтобы поднять к жизни пустыню. Но необходимо при этом думать и о том, как бы наши изменения не отозвались пустыней там, где прежде текла река.
Вот так же год за годом изменили мы и традиционное плавное течение жизни женщин…
1. ПРОЛОГ. ЗОВ КУБЫ
Надоели истории путешествий, но в этой истории дело не в самом путешествии.
Я не могу отделаться, а надо. Невозможно жить, когда столь резко не ясно что-то. Уж эти «что-то».
Чтобы отделаться, следует рассказать.
Итак, мы летели на Кубу.
Слово «Лиссабон», которое первое возникло в этом полете, воспринималось как слишком книжное.
В уме кружат тисненые виньетки со шпагами и дубовыми листьями, изогнутые фигуры в трико (в колготках, сказали бы ныне!) и в штанах с пуфами — плавные, веретенообразные бедра, желтый ажурный город, видный с некоей горы: на берегу темно-синего моря; город, в котором проглядываются округлые сине-черные переулки, таверны и тени порта.
Реально Лиссабон встретил темнотой теплой ночи, похожей на майскую. (В Москве, да и в Лиссабоне, был февраль.) Был тот запах, который, вероятно, являет смесь запаха юных листьев с напором из океана. Мы прошли в черноте и аэродромном блеске-сиянии и вошли в помещение. Тут тоже был запах…
Он тотчас напомнил мне запахи парижских гостиничных холлов; чем — не знаю.
В Париж я мотал туристом галопом по Европам и по традиции, отбыв — все забыл, будто отрезало; то есть я мог бы, конечно, все пересказать, как и следует и как и делают литераторы, но я не мог бы передать той сути, которую ощущаешь в Париже, будучи в нем самом. Каждое место имеет свои законы…
И так далее, и так далее; сидя в холле аэропорта и прихлебывая предложенный оранжад — апельсиновый сок, я вяло впал в обычные мысли современного интеллигента о разных проблемах XX века; предчувствуя не только умом, но и натурой длинный полет и плотную смену новых внешних впечатлений, я пока давал волю сну сердца. Запахи… путь далек.
Мы вылетели во тьму, и вскоре резкие огни города в черни пропали за резиновой кромкой иллюминатора, в который я глядел, помимо всего, с невольным сожалением о суше, столь надолго оставляемой. Отныне самолет — наш и дом, и уют, и вся эта суша.
За Лиссабоном кончилась разминка; до этого мы суетились, думали о португальской посадке и подобном, ныне — ночь и море на много часов.
Невольно осваиваешь сознанием весь быт.
Убедившись, что снаружи целиком уже воцарилась невозмутимая черная, именно черная тьма (бывает и синяя, и фиолетовая, и коричневая, и темно-зеленая…), я отвлекся от окна — как бы мгновенно перешел из космического измерения жизни в тепло-светлое — и начал оглядывать свой салон.
Не люблю я это слово применительно к современному самолету; что делать.
Мой спутник внимательно изучал газету; этот спутник не будет играть в истории важной роли, но все же будет мелькать. Отделаюсь тотчас же от его портрета и разных тактико-технических данных; это был специалист по социологии, испанист по знанию языка и обычаев как самой Кастилии, так и провинций, и Латинской Америки; у него были свои дела, у меня — свои, он был себе на уме, по-испански невозмутим и на окна-иллюминаторы, запах холлов и майский ветер не обращал внимания; видя его с газетой, я не тронул его. Хотя по традиции невольно подумал, что мужчина умеет так читать газету, будто от этого зависит его будущее на десять лет вперед, да еще сохраняет мужественно-отчужденный вид, будто изучает приказ об атаке; и что это вовсе не достоинство сильной половины. И так далее, и так далее.
Я начал смотреть вперед, назад, вбок; я сидел справа по ходу самолета, передо мной был холл: я сидел почти в конце.