Выбрать главу

„В мозгах у него, и давно“, — мрачно подумал я.

— Печная труба, — уточнила тётушка, мысль мою учуяв. — Оставлю так.

И она растянула ткань обеими руками. Стал заметен давным-давно потерявший первоначальный вид рисунок — кувшинки, ирисы, маки.

— Жеша мне говорил, — сказала тётя Алиса и обвела пальцем ирис. — Это очень старый гипюр, какой-то сильно заморский. Английский? Нет, это окно… шотландский, что ли. Точно знаю, что рисунок здесь авторский.

Нина Климентьевна, зашторенная совершенно, поджала губы до полной призрачной невозможности и вдруг дрогнула, как обычно вздрагивают живые люди, помнящие, любящие, страдающие. Вздрагивают, когда слова „насовсем“ и „никогда“ разрывают внутренности, словно багор, и нет сил вздохнуть, и сердце почти совсем не бьётся.

Суть покойной тёти-Алисиной свекрови провела растопыренной ладонью по цветам, изнутри — с той стороны, где высоко над нею филёнки „английского“ окна пятнали гипюр сеточкой теней.

— Смотри, Саник, — заинтересованно сказала тётя Алиса, — такой странный сквозняк, цветы шевелятся, ну просто как живые, смотри — надо бы зарисовать…

— Давайте двигать стол, — засуетился я, не зная, как бы Нина Климентьевна в нынешнем её состоянии отнеслась к тому, что её „зарисуют“.

— Мне вечером Цвейга иллюстрировать, — сказала тётя Алиса, внимательно наблюдающая, как я толкаю здоровенный стол поближе к середине комнаты. — Решила воспользоваться искусственным освещением, у меня там идёт сепия, а в ней и так много ненатурального. Мало цвета. Только села, вообразила — и вдруг туман. Пошла включить люстру, а свет совсем ушел — перегорели сразу все лампочки, представь, и вкрутить некому — мои на натуре. Я и решила, — , пока то, сё, и мгла эта — вкручу сама. Тут эта высота… Влезла тем не менее, но не рассчитала, оказалась у окна, решила, пора бы разделить освещение. Ты же знаешь — свет смешивать нельзя.

Я стоял на хлипком сооружении из стола, стремянки и медицинской энциклопедии и выкручивал из покачивающейся люстры лапочки одну за другой.

Нина Климентьевна парила на одном со мною уровне и уже несколько раз сделала попытку спихнуть меня вниз.

— … И вот, когда стало ясно, что её казнят, — говорила внизу тетя Алиса, опёршаяся на стремянку вместо того, чтобы придерживать. — Она приказала принести нижнее платье алого цвета, чтобы не была заметна кровь… Ты вдумайся, она о таком размышляла перед смертью. Совершенно пустая женщина!

Нина Климентьевна отправилась вниз и, обойдя тётю Алису, подёргала стремянку с другой стороны. Я вкрутил последнюю лампочку и стал слезать.

— Подожди, — встрепенулась тётушка. — Я свет проверю! А то такая сырость вокруг.

Лесенка подо мною шаталась отчаянно. Я спустился поскорее, негодуя на суть злопамятной старушки. Бывший гвоздь в кармане явно испытывал желание повертеться волчком раз триста…

— Пойду, вымою руки, — пробурчал я. — Так вспотели, невозможно к люстре прикоснуться.

— Это потому, что ты носишь синтетику! — встрепенулась тётя Алиса. — От неё потливость!

Незримая Нина Климентьевна хмыкнула мне вслед.

Я удалился в их замечательную ванную — с узким и высоким окном, выходящим в яр-овраг, весёлой плиткой сливочного цвета и собственно ванной на львиных лапах и исконно медными кранами. Хол. и Гор.

• • •

Давным-давно, в мае четырнадцатого, когда про август того же года не было известно ещё ничего, кроме того, что наступит — молодой и модный архитектор Александр Голод в спроектированном и построенном им же доме приобрёл квартиру. А может быть, арендовал, не знаю. Некого больше спросить.

Квартира была просторная и современная, были в ней и телефон, и горячая вода, и туалет. И черный ход — дверь на кухне, чтобы не беспокоила прислуга. Длинный коридор, две небольшие изолированные комнаты — все по одну, по левую сторону от входа. И справа — во весь коридор — столовая, с раздвижными дверями! Через тамбур-кладовку с нею — большая кухня с закутком. Аз а углом коридора — ванная с окном, туалет.

На парадной лестнице были мраморные ступени, лепнина на площадках и зелёная дверь с жёлтой медной ручкой. Чёрная лестница была железная и вишнёвая, местами облезшая. Зато гулкая.

Семья Голод прожила в этой квартире семь десятков лет, меняясь составом, прирастая зятьями и детьми и опасаясь: поначалу уплотнения, позже расстрелов, а затем отселения — периодически дом признавали аварийным. К моменту описываемых событий семейство являло собой остаток некогда могучего кряжа, своеобразный риф в житейском море — дядю Жешу, тётю Алису и Додика.