— Я хочу, чтоб ты мне сказал по-человечески, — проворчала она, словно пума перед прыжком. — Зачем ты наклеил на стену листы и написал на них всякое!?
— Возьмите ползефира, — простодушно заметил я и зевнул снова.
— Это ты мне предложил, сейчас? — спросила тётушка, вскипая словно турка. — Мне? Ползефира? Как котёнку? Выскочка!
— Ну, заберите весь, и блюдечко тоже, — буркнул я, — и вообще, мы котят зефиром не травим…
Тётя Ада, с грохотом откинув стул, вышла из комнаты, по пути задев «консоль». Маска из папье-маше, что лежала там, свалилась на пол.
Раздался хруст. Усилив эффект, тётя Ада хлопнула дверью.
Над маской я трудился три дня подряд, а раскололась на три части она за минуту.
Баута лежала на полу, разойдясь точно по цветам — половина чёрная, половинка белая, низ маски — оттопыренная челюсть — также стал самостоятельным обломком.
— Он нахамил мне! — прокричала тётя Ада в коридоре. — Всё, я ухожу! Без завтрака!
Бася кратко мяукнула ей вслед. Поочередно хлопнули наши двери.
Я собрал осколки маски.
Мама включила радио на кухне.
Я полистал сонник. И загадал третью строчку на странице.
«Разговаривать со слепым к печали», — отрапортовал сонник.
«Ну, началось, — определил я, — сейчас он мне про Тёмные дни споёт».
Я поискал лестницу.
«Сидеть на лестнице — к обману», — ответила книга.
«Ещё неизвестно, что было бы видно с той ступени, с нижней», — решил я.
— Что-то как осень, так совсем она сатанеет, — задумчиво сказала мама, она сидела на кухне и допивала чай. — Ада жутко раздражённая с утра была. Заметил?
— Не знаю, у меня к ней вообще много вопросов, — хмуро сказал я. — Как к медику…
— У меня к тебе тоже, — сказала мама. — Вот, например, такой, куда ты дел нашу корзину с луком?
— Превратил в гнездо мышей, — ответил я и положил себе тефтельку.
— Каких? — храбро спросила мама.
— Летучих, — буркнул я, — очень неприятные получились. Вместо хвостов — усы.
— Теперь у тебя одна дорога, — заявила мама и отставила чашку.
— Извилистая? — с надеждой спросил я.
— Ну не то чтобы очень, — сказала мама из коридора, — не без поворотов, конечно. На базар, за луком. Там и поколдуешь.
XI
И нашёл я, что горше смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце — её силки.
«Бульдозер» — это киношка неподалёку. Четыре остановки, на пятой выходить. Внешне она действительно похожа на мегатехническую глыбищу, и формы её брутальны. Естественно, называется она по-другому. Торжественно и официально. Но это как-то не прижилось, все говорят Бульдозер, в особо отрывистом разговоре — Сарай… Бульдозером принято гордиться — всё-таки самый большой зрительный зал в республике. Ещё его принято ругать — он стоит боком к трассе, и серая стена его выглядит уныло.
Фестивальное кино обычно крутят в Синем — малом зале, и билетов туда вечно нет. Мне, однако, посчастливилось — достали четыре сразу, должен же чего-то стоить дар, в конце концов.
Гамелина позвонила мне в полтретьего — видно, сразу, как примчалась из школы.
— Даник, — выдохнула в трубку Гамелина, — привет.
Слышно было, как она часто дышит, видимо, быстро поднялась к себе, торопилась.
— Алё, Даник? — переспросила Аня. — Я по поводу билетов.
— Слушаю тебя, — надменно сказал я. — Привет, Гамелина.
— Мне подняться к тебе, — безыскусно спросила Аня, — или ты сам спустишься ко мне?
— Я заскочу по дороге, часа через два, — легко ответил я. — Всё равно идти вниз.
Дверь пятьдесят пятой квартиры мне открыла Эмма. На голове у неё были голубенькие бигуди, туго обмотанные светлыми прядями — и всё это великолепие было повязано газовой косынкой очень красивого синего цвета.
— Проходи, Сашик, — сказала Эмма, — не разувайся. Может, ты есть хочешь? Я утром печенье испекла. И пирог. Цвибак называется, попробуешь?
— Да я как-то сыт, тётя Эмма, — ответил я, — и пирожные ел сегодня.
— Ну, тогда бутербродик, — сказала Эмма, — ты же знаешь, они у меня специально маленькие. Канапки. Укусишь и не заметишь. Мой руки.
Эммой звали бабушку сестер Гамелиных — Ани и Майки. Эмма Антоновна — если полностью. Она была приятной в обхождении натуральной блондинкой, с красивыми — как и у Ани, серыми близорукими глазами и работала в нашей районной поликлинике, в регистратуре — «за хороший почерк». Меньше всего Эмма была похожа на чью-либо бабушку.
Таких женщин вечно показывали во всех фильмах-сказках киностудии «Дефа». Дошкольником, разглядывая каждое воскресенье какую-нибудь храбрую фройляйн, стоптавшую на ночных танцульках башмаки до дыр или напросившуюся в услужение к Госпоже Метелице, я спрашивал: «Это ведь Эмма, да?»