Выбрать главу

Весь воздух вырвался из легких Анны одним коротким, беззвучным выдохом. Она замерла на пороге, и мир вокруг поплыл, заколебался, как отражение в воде от брошенного камня. Шум из главного дома — гул голосов, стук, музыка из тестовых колонок — все это отступило, стало далеким, не имеющим значения радиошумом.

Она подошла к кровати, движения ее были медленными, как в тягучем кошмаре. Ее пальцы, холодные и онемевшие, потянулись к смокингу. Шерсть была идеально чистой, холодной. Ни запаха его кожи, ни тепла, ни памяти о вчерашнем танце. Только ткань.

И затем ее взгляд снова упал на лягушку. Она сидела так естественно, так органично на этой подушке, будто всегда там и была. Будто это и была ее настоящая форма.

Рациональный мир Анны Соколовой, выстроенный с таким трудом, скрепленный стальными балками логики, смет и точного тайминга, рухнул. Не с грохотом, а с тихим, леденящим душу хрустом, подобным звуку ломающегося стекла где-то глубоко внутри. Все обрывки разговоров, все странности, все невозможные знания сложились в единую, безумную и неопровержимую картину.

— Время здесь течет иначе.

— Мой прадед… боялся, что электричество распугает музыку.

— Мое спасение в ваших руках. Вернее, в вашем сердце,

— Завтра вечером меня не будет.

И его глаза. Его янтарные, печальные глаза, смотревшие на нее со старинного портрета и в полумраке бального зала. Теперь они смотрели на нее из глубины зеленого стекла. Было ли это отражением? Игрой света? Нет. Это был взгляд. Тот же. Узнаваемый. Полный той же бездонной тоски и тихого вопрошания.

Леденящий ужас сковал ее с головы до ног. Не страх перед сверхъестественным. А страх перед тем, что это — правда. Что он сказал ей правду с самого начала. Что он был не метафорой, не сумасшедшим, не мистификатором. Он был… этим. Застрявшим. Запертым. Проклятым. И теперь, в момент, когда дом наполнился чужими людьми, энергией, шумом — всем, что было противоположностью векового молчания, — его форма не выдержала. Что-то сломалось. И он отступил. Вернулся к… к чему?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

К самой своей сути? К первозданному, дочеловеческому состоянию духа места? К той самой стеклянной безделушке, которую она нашла в первый день, как знак, как ключ, который она проигнорировала?

Ужас медленно, мучительно, стал переплавляться в другое чувство. Щемящую, острую, почти физическую жалость. Такую сильную, что у нее перехватило дыхание. Он был здесь. Все это время. Запертый в этом хрупком, холодном теле. Наблюдающий. Ждущий. Скучающий. И она… она кричала на него. Требовала быть «здесь и сейчас». Какой жестокой, какой слепой она была.

Она медленно, очень медленно протянула руку. Пальцы дрожали. Она коснулась гладкой, прохладной спинки лягушки. Ожидала ли она, что та прыгнет? Отпрянет? Но фигурка была просто фигуркой. Тяжелой, инертной.

И тогда Анна сделала нечто, на что никогда не была способна раньше. Она перестала думать. Перестала анализировать. Она позволила чувствам — этому хаотическому вихрю ужаса, жалости, вины и чего-то еще, теплого и безумно рискованного, — вести себя.

Она бережно, как драгоценность, как новорожденного птенца, взяла стеклянную лягушку в ладони. Она умещалась там целиком, ее лапки слегка касались линий ее жизни и судьбы на коже. Существо не шелохнулось. Не пыталось вырваться. Оно просто лежало там, и ее собственное тепло начало медленно согревать холодное стекло.

Она поднесла свои сложенные ладони к лицу, заглядывая в эти мутные, золотисто-зеленые глубины.

— Это правда? — прошептала она, и голос ее звучал хрипло, чуждо. — Все это… правда?

В ответ не было ни звука. Только тишина комнаты и далекий гул праздника, который она должна была вот-вот возглавить. Праздника, который теперь казался жалкой, бессмысленной пародией на настоящую драму, разворачивающуюся в этих стенах. Но в тишине был ответ. В самом факте этого хрупкого существа в ее руках. В его абсолютной беззащитности. В его немом доверии.

Анна глубоко вдохнула, выпрямила плечи. В ее глазах, еще секунду назад полных смятения, зажегся новый, решительный огонь. Огонь не логики, а выбора. Выбора, основанного на чем-то, во что она никогда раньше не верила.

Она осторожно разжала ладони. Одной рукой она расстегнула пуговицу на своем строгом пиджаке серебристого цвета, потом — на тонкой шелковой блузке под ним. Она открыла внутренний карман пиджака — глубокий, защищенный, тот самый, куда она иногда, в самые стрессовые моменты, клала руку, чтобы почувствовать собственное сердцебиение, удостовериться, что механизм еще работает. И туда, в эту темную, теплую, интимную глубину, прямо к ткани, которая касалась ее кожи, прямо туда, где стучало ее сердце — встревоженное, живое, человеческое сердце, — она поместила стеклянную лягушку.