Выбрать главу

Ленинград, сжатый кольцом блокады, голодал. Пайка хлеба — сто двадцать пять граммов ноздреватого липкого месива, наскоро испеченного, ценившегося выше всего на свете (кроме наравне, пожалуй, с благодарной человеческой памятью, позволяющей, так же как и хлеб, жить), — не спасала людей от смерти. Ели всё: столярный клей, обои, обмазанные с тыльной стороны крахмалом: из них, мелко нарезанных, получалась этакая домашняя вкусная лапша, «самодельная», ели сыромятные ремни.

Когда восьмого сентября сорок первого года были разбомблены Бадаевские продовольственные склады, каждому, кто более-менее смыслил в том, что это такое, сделалось ясно: будет голод. Продукты остались только в райпищеторгах, в очень небольшом количестве, в столовых да в магазинах — и всё! Но это ведь только на два дня нормальной жизни. Имелись ещё, правда, запасы горчицы, из которой женщины пытались стряпать оладьи, но… Об этом Каретников слышал на фронте и задавал себе невольный вопрос: какие оладьи могут быть из горчицы?

Первыми начали умирать сильные крупные люди, которым было трудно поддерживать организм, требующий много, они съёживались, усыхали, превращались в древних старичков уродцев, безмолвно отбывали в мир иной: за ними стал умирать народ помельче.

Бывший матрос Парфёнов был незаменимым человеком в госпитале — таким же, как, например, хороший хирург, терапевт или даже, извините, сам главный врач. Несмотря на бурчание и колючий характер, — правда, это только поперву казалось, что характер у него строптивый, а самом деле Парфёнов был добрым человеком, — имел деятельную душу и руки, которые могли смастерить что угодно: хоть чёрта с ложкой, хоть луну с песнями, хоть лешего с мочалкой — всё едино, лишь бы материал был.

Он часто сидел в своей «преисподней» — котельную иначе в госпитале не звали — и стругал что-нибудь из обрезков досок, которые хранил пуще глаза: «сырьё» запросто ведь могли уволочь, в Ленинграде вся мебель, сараи и заборы уже давным-давно пошли на топливо, только воспоминания о дыме и остались. Работа помогала ему бороться с голодом. Дядя Шура Парфёнов соорудил в своей «преисподней» роскошную вещь, о которой знали очень немногие, — в закутке котельной, в дальнем тёмном углу, куда надо было забираться только со свечой, к огрызку водопроводной трубы приклепал насадку от огородной лейки и поставил бронзовый вентиль, отлитый в какой-то неведомой дореволюционной мастерской, — получился душ. Самый настоящий душ. В окольцованном немцами Питере, где ни тепла, ни света, ни дров, ни еды, ни воды, кроме как из Невы да из разных проток, ничего, словом, — и вдруг тёплый душ.

Но это ещё не всё. В большой кафельной комнате, расположенной на втором этаже госпиталя, дядя Шура Парфёнов поставил чугунную, аккуратно сработанную ванну на львиных, плоско стёршихся бронзовых лапах с сеточками для мыла и потрескавшимся фарфоровым нутром. Когда в госпиталь поступал новый раненый, его мыли в этой ванне, вытирали насухо и оттуда уже на носилках доставляли в палату. В других госпиталях этого не было, Игорь Каретников знал точно, да и не только он. Солдатский телеграф работал исправно, вранья не пропускал, раненый люд — информированный, знает, где что творится; в других госпиталях новеньких протирали спиртом либо одеколоном и никаких тёплых ванн, никакого блаженства, когда забываешь про боль и кровь и млеешь от прикосновения рук сестричек, постанываешь. Одно только неудобство при приёме ванны — голым перед сестричкой неловко, стыдно, хотя эти сердобольные девушки на мужскую стыдобу внимания никакого не обращают, не до того им.

И в самом госпитале раненым мёрзнуть дядя Шура Парфёнов не давал: все щели замазаны, зашпаклеваны, дыр нет, углы комнат не обмётывает искристая морозная махра; если где-то рядом фриц положит снаряд — а снарядов они кладут порядочно, всё время, сволочи, садят и садят из дальнобойных, и в стене от содрогания и резких земных толчков появляется ломина, дядя Шура Парфёнов, ворча и ругаясь про себя, тут же заделывает её: замазывает раствором, который сам же и стряпает внизу, в котельной, затем ломину обрабатывает извёсткой. Хотя, не будь в госпитале запасов топлива, вряд и дяди Шурины старания помогли бы — от лишней заделанной дыры тепла не прибудет.

До войны в госпиталь, который тогда ещё был рядовой больницей Василеостровского района, завезли несколько машин угля и ссыпали горкой во дворе. На уголь тот дядя Шура Парфёнов сразу, как говорится, наложил лапу — никого к углю не подпускал, разделил его на пайки, как продавщица в булочной, находящейся в четырёх шагах от госпиталя, делит серый липкий хлеб, и рассовал по сусекам, будто бы что чувствовал дядя Шура Парфёнов, приберегая топливо. И, как теперь оказалось, был тысячу раз прав — ныне успешно поддерживал «температуру» в госпитале.