— Ты не поэт, а прозаик, сразу видно. Даже сидишь не как поэт(!). Спокойный, сухой какой-то… А я в растрепанных чувствах, прям разрываюсь. Во мне постоянно борется божье и дьявольское.
Я не стал выяснять, что чаще побеждает, и она сделала зигзаг в другую область:
— Больше всего на свете люблю поэтов и цветы.
Я усек ее отвлекающий (вернее увлекающий) маневр и грубовато съехидничал:
— Наверно розы. Красные, наглые, развратные…
— И розы тоже. В них дыхание любви и смерти, тебе не понять.
Естественно, до таких высот я еще не поднялся, и увильнул от разговора.
После двух стаканов вина, бледность с лица поэтессы исчезала, глаза становились горящими, как на иконе, она учиняла разнос посудомойке за грязные столы, затем буфетчице — за «разбавленное» вино, объявляла, что является польской княжной и получила «объемное, массированное образование»; в заключение обращалась к мужу:
— Мало я тебя закрепостила. Не забывай, я знаковая, культовая личность, я гениальная польская поэтесса, а ты русский козел!
Дальше она громко читала свои стихи — какие-то напыщенные изыски-вывески (некоторые с эротическими нотками). Помню, после ее выступления, кто-то удачно пошутил:
— Это музыка для ушей! Я готов слушать вас вечно. Можно до вас дотронуться, чтобы почувствовать причастность к великому?
Другие поэты рассказывали, что дома эта поэтесса в основном ходила голая, и во время ссор с мужем, часто выскакивала, в чем мать родила, на лестничную клетку и на весь дом поносила «неотесанный» русский народ и его типичного представителя — своего мужа; будто бы эти экзотические спектакли случались два-три раза в неделю и на них сбегалось немало любителей скандалов и женских прелестей — понятно, в такие моменты поэтесса была похожа не на привидение, а на «ночную бабочку».
Кстати, то, что говорила поэтесса мужу, слово в слово, даже еще мощнее, но в узком кругу, повторял своей жене поэт Евгений Рейн:
— Я гениальный еврейский поэт, а ты русская б…! (понятно, в пылу женам и не то отчебучивают; в Англии, вроде, до сих пор есть закон, разрешающий и лупить жену, но до одиннадцати вечера, чтобы не мешать соседям).
Рейн обычно не говорит, а вещает; громовым голосом произносит категоричные, рубленые фразы (они как некие проповеди из загробного мира — их никто не смеет опровергнуть), но, будучи прекрасным собутыльником, громовержец, выпив и размякнув, уже выступает менее пламенно, позволяет спорить с собой, оговаривается — «на мой взгляд»; бывало, даже подтрунивал над своими первыми стихами — «принес Пастернаку уродливые стихи». Известное дело, выискивать в человеке плохое не так уж и сложно, гораздо труднее разглядеть хорошее, и ко многому в Рейне можно придраться (к примеру, на вечере современной поэзии расхваливал дюжину еврейских поэтов и при этом не упомянул ни одного русского), но позднее, на вечере памяти поэта Юрия Кузнецова, сказал:
— Двадцатый век начался с Блока, а закончился Юрием Кузнецовым. (Такой крен в другую сторону).
В общении Рейн предельно внимателен ко всем литератором, независимо от их возраста и значимости, и что особенно ценно — никогда не кривит душой. За это ему следовало бы дать похвальную грамоту.
Всего два раза я общался с Юрием Казаковым, лысым, носатым, губастым, очкастым увальнем с тяжелой «медвежьей» походкой; оба раза он мне втолковывал, что является классиком и его книги давно потаскали из библиотек.
— Мою гениальную прозу перевели во всех странах мира, кроме Китая и Албании, — говорил он, не вынимая изо рта папиросу. — Валюты на зарубежных счетах полно, а рублей нет. Ты возьми мне сто грамм.
За выпивкой он рассказывал о своей даче в Абрамцево и участке с гектар, на котором сотни берез, елей и «своя река» (через участок бежит ручей), о бане и старой машине, а узнав, что я с Волги, поведал о желании проплыть на барже до Астрахани, «и неплохо бы с бабешкой». После вторых ста грамм Казаков интересовался, как я «опутываю» женщин, и на мой вялый ответ «как все», переводил папиросу из одного угла рта в другой.
— А я ничего не говорю. Дарю свою книгу, на другой день они сами приходят.
В то время Казаков выпустил чрезвычайно сильную книгу «Голубое и зеленое», и я понимаю женщин — его книга произвела большущее впечатление на мое черствое сердце, и что говорить про нежные женские сердца!